Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
Когда она стояла, босая и раздетая, привязанная к столбу, люди подходили к ней, называли сукой и плевали в лицо. В таком положении видела ее Нюра, случайно проходившая через площадь. Наверное, вспомнив, как Любовь Михайловна выгоняла ее с работы, должна была Нюра возрадоваться, отомстить, плюнуть в лицо и спросить, кто же из них спал с немцем, но Нюра была женщина немстительная, сердобольная. Глядя на бывшую начальницу, она ничего, кроме сочувствия, не испытала. Она даже стала говорить людям:
– Да что ж это такое? Да что ж это вы делаете? Да что ж вы за звери такие? Она ж голая и босая, в сосульку скоро превратится, а вы в нее плюете.
Но народ, в большинстве своем женского пола, был сильно тогда озверевши. Впрочем, народ бывает озверевши всегда, и в легкое время, и в тяжелое, а в то время особенно. Нюра стала защищать свою бывшую начальницу, народу это не понравилось, и одна баба в городском мужском пальто сказала: «А что это за фря и чего она за эту хлопочет?» А другая предположила: «Небось тоже такая же, вот и хлопочет». А третья сказала, что ее тоже надо бы к этому столбу с другой стороны привязать для равновесия. И толпа стала вкруг Нюры сгущаться. Но тут послышался крик:
– Да что вы, бабы, орете и на что напираете! Это же Нюра Беляшова, у ей муж на фронте воюет летчиком.
Бабы вокруг растерялись, и пока они думали, считать ли Нюриного летчика смягчающим вину обстоятельством, Катя – телеграфистка (это она и кричала) вывела Нюру за руку из толпы и стала ругать за чрезмерную отзывчивость, за то, что Нюра забыла, как Любовь Михайловна с ней самой обошлась. А потом спросила: «Ты-то обратно на почту пойдешь?»
– Я-то пошла бы, – ответила Нюра, – да кто ж меня примет?
– А я и приму, – сказала Катя. – Я ж теперь буду заведовать почтой. Я и приму. Тем более что Иван твой нашелся.
– Чо-о?! – не поверив своим ушам, вскрикнула Нюра.
– А вот не чо, а нашелся. Пойдем, увидишь, чо покажу!
6
Быстро добежали до почты, и там, как войдешь, сразу направо, на доске, где висели образцы почтовых открыток и телеграмм, где объявления всякие вывешивались и приказ об увольнении Нюры когда-то висел, там теперь была пришпилена кнопками статья из газеты «Правда». Нюра сразу увидела напечатанный большими буквами заголовок:
«ПОДВИГ ИВАНА ЧОНКИНА»
Все еще не веря своим глазам, она приникла к тексту и, шевеля губами, прочла все от начала до конца, от конца к началу. В очерке автор расписал дело так. Летчик Энской части (во время той большой войны все поминавшиеся в советской печати воинские части и объекты военного значения по соображениям секретности назывались Энскими) Иван Чонкин, сбитый в неравном воздушном бою фашистскими стервятниками, вынужден был посадить свой истребитель на захваченной врагом территории в районе города Энска. Естественно, немцы решили его пленить и захватить самолет. Посланный с этой целью отряд отборных головорезов СС не только не сумел этого сделать, но сам был захвачен в плен отважным воином. Затем в дело вступил целый полк. Чонкин оказал ему достойное сопротивление и, будучи контужен, один держал оборону несколько часов до тех пор, пока ему на выручку не подоспела Энская дивизия генерала Дрынова.
Все, кто в тот час был на почте, радовались за Нюру и поздравляли ее. Только Верка из Ново-Клюквина разозлила Нюру сомнением:
– А твой ли это Чонкин?
– А чей ж еще, как не мой? – отозвалась Нюра. – Мой летчик, и этот летчик. Мой Чонкин Иван, и этот Чонкин Иван. Думаешь, много на свете Иванов-то Чонкиных?
– Да уж и не думаю, что мало, – качнула головой Верка. – Не больно уж и фамилия редкая.
Бывают же такие люди, особенно женщины, которые обязательно, даже не со зла, а по дурости, скажут вот, не удержатся, что-нибудь такое, отчего портится настроение и теряется аппетит.
Но что бы Верка ни говорила, а Нюру с ее уверенности не сбила, что нашедшийся Иван Чонкин – это ее Иван Чонкин, ее и никакой другой. У нее еще был довод, который она никому не высказала, а в своем уме держала, что на подвиг подобный никто, кроме ее Ивана, может, и не способен, а он способен, и точно такой же уже совершал на ее глазах и с ее посильной помощью.
7
Прибежала Нюра с газетой в Красное, все избы подряд обошла, всем статью про Ивана показывала. И Тайке Горшковой, и Зинаиде Волковой, и даже бабу Дуню своим вниманием не обделила. Бабы охали и ахали. Одни радовались искренно, другие притворно, третьи непритворно завидовали. Нинка Курзова, так же как Верка из Ново-Клюквина, пыталась охладить Нюру соображением, что, допустим, это даже и тот Иван Чонкин, так что толку, если он живой, а ни разу хотя бы короткого письмишка не написал?
– Мой-то охламон, почитай, каждый день пишет. Я даже не представляю, когда же он там воюет, откуда столько бумаги берет.
И в самом деле Николай радовал жену своими посланиями чуть ли ни каждый день, причем не какими-нибудь, а написанными стихами. Раньше Нинка и не подозревала в Николае никаких поэтических способностей, а тут на войне талант стихотворца вдруг неизвестно с каких причин прорезался, и писал Курзов один за другим длиннющие письма с рифмованным текстом такого, например, содержания:
Вчерась ходили мы на бой,
Фашиста били смело.
Сказал командир наш молодой:
Вы дралися умело…
Не плачьте вы, жена-красотка,
И вы, старушка-мать.
Домой вернемся мы с охоткой,
Вас будем обнимать.
– Все врет, все врет, – сердито ворчала Нинка. – Пишет незнамо чего, правду, неправду, ему лишь бы складно. Старушку-мать к чему-то приплел, а старушка-то мать уж три года как померла. Зачем такую дурь-то писать?
Доступ к книге ограничен фрагменом по требованию правообладателя.
– Вот, – посетовал Сталин, указывая погасшей трубкой на Меловани. – Народный, понимаешь, артист, а напился, как, понимаешь, свинья. Власик! – обратился он к встретившему их начальнику охраны. – Скажи твоим людям, пусть помогут Лаврентию Павловичу артиста донести до машины. А я ушел к себе, и сегодня меня больше не беспокоить.
История – это такая штука, это такой ящик, это такая камера обскура, полная таких жгучих тайн, что когда их узнаешь, хотя бы некоторые отдельные, так прямо дух захватывает, голова кружится и пересыхает язык. И ты качаешь головой и думаешь: нет, уж этого никак не может быть. А оно может, оно может, очень даже может. Быть.
32
В конце концов в НТС поняли, что ценного сотрудника из Чонкина сделать вряд ли удастся. Он был доставлен в небольшой городок, названия точно не помню, но кажется, это было где-то под Мюнхеном. Или под Манхеймом. Или даже под Мюнстером, где-то, в общем-то, на букву «М». Поскольку городок был небольшой, никаких стратегически важных промышленных и военных объектов в нем не было, бомбежек он избежал и был тихим, чистым, зеленым, как до войны. В нем были две церкви – католическая и протестантская, три школы, шесть магазинов, две бензоколонки, один кинотеатр, одна мастерская по ремонту автомобилей и тракторов, одна бойня, при ней – мясная лавка, небольшой рынок. Частью рынка в тяжелое послевоенное время была толкучка, где люди торговали кто чем: куском хлеба, старыми галошами, американскими сигаретами, эсэсовскими фуражками, орденами Третьего рейха, вилками, ложками и вообще чем попало.
Единственный военный объект, который был здесь и который союзники не разбомбили, оставили для себя, – это казармы бывшего артиллерийского училища. Теперь два двухэтажных казарменных здания из красного кирпича занимали американские солдаты, а остальные четыре барачного типа были превращены в лагерь для так называемых перемещенных лиц. Туда-то и попал Чонкин. Сразу по окончании войны здесь был полный интернационал: американцы, англичане, французы, итальянцы и прочие, но эти, перечисленные, немедленно разъехались по домам, где их встречали с большими почестями, а здесь остались поляки, болгары, румыны, но большинство составляли русские, точнее, советские разных национальностей, которые занимали целый барак № 4 с двухъярусными железными койками.
Эти люди домой не спешили, потому что дома их ждали в лучшем случае – лагеря для репатриированных, в среднем случае лагеря исправительно-трудовые, а в худшем – расстрел. Это были бывшие остарбайтеры, военнопленные, полицаи, власовцы и прочие, в чем-то виновные или виновные только в том, что родились в России. Чаще всего это были вроде Чонкина простые русские и нерусские люди, пассивные и покорные судьбе. Их гнали под пули, они шли под пули, их брали в плен, они сдавались. Когда сдавались, не думали о том, предатели они или нет. Они просто хотели жить, но Советское государство и Сталин считали это желание предосудительным. Было среди них и несколько женщин из числа угнанных в Германию, они работали на военном заводе, теперь завод закрыли, и всех, кто на нем работал, перевели в этот лагерь.
Чонкин спал на верхней койке, а его нижним соседом был инженер родом из Киева, но узбекского происхождения, как он сам называл себя, Усман Усманович Усманов. В июле 1941 года он попал в плен и всю войну провел в лагере. Немцы заметили, что он обрезан, и заподозрили его в том, что он еврей. Начальник лагеря, эсэсовец, не верил ему, что он не еврей, регулярно вызывал его к себе, допрашивал, пытался уличить во вранье, издевался, мочился ему в рот, но поскольку ничего не смог доказать, оставил его в живых. Рядом с Чонкиным в бараке располагался власовский офицер, чудом избежавший выдачи советским, с другой стороны спал и дико храпел по ночам герой-панфиловец, посмертно награжденный геройской Золотой Звездой и орденом Ленина. Так получилось благодаря буйной фантазии журналиста Криницкого.
Криницкий когда-то выдумал двадцать восемь героев-панфиловцев, которые якобы дали немцам неравный бой у разъезда Дубосеково и все до единого погибли. На самом деле, как уже было сказано, никакого такого боя у разъезда Дубосеково не было. Из двадцати восьми перечисленных якобы героев большинство осталось в живых, а сосед Чонкина в то время, когда Калинин подписывал указ о посмертном присвоении ему звания Героя Советского Союза, служил в Смоленске старшим полицаем. Вообще тут были разные люди. Большинство из них тосковали по своим близким, родным, родителям, женам и детям. Тосковали по родине и боялись ее. Ходили слухи, что американцы и англичане выдают бывших советских граждан советским властям, а выданных в лучшем случае ожидает тюрьма, а в худшем – смерть. Устрашающим примером всем была судьба воевавших в составе германских войск казаков генерала Краснова. В австрийском городе Линце англичане разоружили и выдали советским двадцать пять тысяч казаков с женами и детьми. Потрясенные коварством англичан, казаки стрелялись и бросались под поезд. Ходили слухи, может быть, искаженные, будто те казаки, кому удалось доехать до первой советской железнодорожной станции, были тут же, у пакгаузов, расстреляны, а жены и дети отправлены в Сибирь. Страшно было, и большинство жителей лагеря, тоскуя по родине, встречи с нею боялись, как смерти.
Левое крыло барака занимали несколько человек, выделявшихся среди остальной массы своей образованностью и интеллектом. Кто-то из обитателей правого крыла назвал их «академиками». Среди этих академиков оказались и те самые мыслители, которых мы описывали в самом начале нашего повествования. Это удивительно и неудивительно, потому что эти мыслители оказываются везде, где скопление народа достигает условной критической массы и есть время и настроение о чем-то поспорить. Вы спросите, кто они, откуда, какого возраста? А я вам отвечу, что никакого. Эти люди всегда были, всегда будут и всегда есть. Если они и сменяются в поколениях, то это происходит совершенно незаметно, потому что пришедшие ничем не отличаются от ушедших. Они все время ожесточенно спорят между собой и никогда не приходят к согласию. Если один говорит «да», то другой обязательно скажет «нет». Но если тот, что говорил «да», вдруг в порыве великодушия согласится: да, вы правы, это, конечно, нет, тогда тот, который считал, что «нет», немедленно изменит свою точку зрения, искренне возмутится и скажет, что это, конечно, «да». Они вели между собой все время ученые разговоры и сами решали судьбы стран, народов и отдельных людей. Один из них считал, что Германию надо разоружить и оставить в покое. Другой находил, что следует всю ее расчленить не на зоны оккупации, а на отдельные земли, и разделить не только между Советским Союзом, Америкой, Англией и Францией, но принять в долю Голландию, Польшу, Чехословакию и Италию. Они спорили между собою, кто хуже – Сталин или Гитлер, и один из них нашел, что Гитлер хуже, а другой возражал, что хуже все-таки Сталин. Особенно большой спор вспыхнул по поводу разрушения города Дрездена. Один называл бомбардировки союзников варварскими.