Маршан вскочил и безумными глазами уставился на меня. Я не знал, что делать и стоял, как идиот, прижимая портфель к животу. Точнее, я знал, что сделать уже ничего было нельзя: полицейский исходил последними граммами крови. Лицо его было землисто-серым.
— Калебо! — закричал Маршан и бросился к одной из двух квартир на площадке. Старинная, тяжёлая дверь казалась запертой, но, когда Маршан толкнул её рукой, она широко распахнулась, визгливо жалуясь на несмазанные петли. Маршан вытащил из-под мышки пистолет и шагнул внутрь. Я потоптался на месте и осторожно заглянул в квартиру.
Маршан неподвижно стоял в коридоре с опущенным пистолетом. Он посмотрел на меня — лицо его было мучнисто-белым. Я подошёл ближе, не зная, куда девать свой дурацкий портфель.
Из коридора широкая арка вела в огромную, как танцевальный зал, комнату. Обставленная дорогой мебелью из светлого дерева, комната представляла собой что-то среднее между приёмной и кабинетом. Вдоль стен тянулись застеклённые стеллажи с книгами. У камина стояла игривая козетка и пара кресел. Сбоку от камина, за гигантским столом, заваленным бумагами и толстыми журналами, опустив голову на грудь, сидел пожилой мужчина. Его свитер, который, судя по рукавам был светло-серого цвета, на груди и животе набух тяжёлой чёрной массой. В комнате пахло также, как и на площадке — сырым, тягостным запахом свежей крови. Маршан неожиданно схватил меня за плечи и затряс, уставившись мне прямо в глаза своими расширившимися зрачками.
— Девчонка! — вдруг заревел он, как бешеный, оттолкнул меня, выскочил из квартиры и загрохотал вниз по лестнице.
Девчонка… Что он хотел этим сказать. Причём тут девчонка? Я вдруг вспомнил мрачную серую бесформенность, из которой гладели на меня холодные, колючие глаза. Я вспомнил густые, алые капли приторного мороженого на желтом платьице, и меня снова скрутила жестокая судорога тошноты.
Глава 9. Дорф. Клуб старых друзей инспектора Дорфа
Я задержал дыхание и сконцентрировал пытливый взгляд на деталях паркета, давно нуждавшегося в новом слое лака. Тошнота не отступала. Напротив, она неумолимо приближалась к критическому порогу, угрожая некоторым образом компенсировать вышеупомянутый недостаток лакового покрытия.
Гнусная девчонка с её отвратительным, ярко-красным эскимо в липких пальчонках, и с этими жирными, вальяжно расплывающимися пятнами на платье, упрямо торчала у меня перед глазами, где-то в самом центре моего мироощущения, почти блокируя своим демонстративно-детским личиком несовершенства профессорского паркета. Чем отчётливее вырисовывалась перед моим внутренним взором её до порочности невинная мордашка, обрамлённая жидкими, выгоревшими на солнце кудряшками, чем ярче полыхали на блёкло-жёлтом ситце алые пятна от мороженого, тем сильнее сдавливала мне горло тошнота. Странная причинно-следственная взаимосвязь между лирическим образом детства и нарастающими последствиями тряски в служебном автомобиле, побудила меня лихорадочно перетасовать в голове традиционно-выручающие образы, надеясь, что они вышибут мерзкую девчонку с её позиций, прочно укреплённых в моём сознании и желудочно-кишечном тракте.
Среди палитры образов и мазохистских воспоминаний — коллекции, которой мог бы гордиться любой застарелый параноик — предсказуемо на первый план выдвинулся эпизод в Барселоне. Это был один из тех сладких уколов в сердце, которые неуклонно востребуются мною после изрядной порции алкогольных напитков, поглощённых к унылом одиночестве. То есть. когда возникает острая необходимость к самосостраданию. Лет шесть назад я и бывшая миссис Дорф провели две недели отпуска, колеся по Испании. В Барселоне мы остановились в районе Баррио Готико, в старом обшарпанном отельчике, и провели дивный вечер слоняясь вверх и вниз по Лас Рамблас. Мы глазели на паноптикум живых статуй в самых фантастических обличьях и нарядах, на экзотические цветы, на мелкоформатный животный и птичий мир, выставленный на продажу, перемежали мороженое сангрией, объедались фруктами на неповторимом рынке Ла Бокерия, фотографировали друг друга в нелепых позах на фоне всего этого карнавала жизни, целуясь и хохоча невпопад. В конце Ла Рамблы, на Плаза Каталунья, сидели три парня-гитариста, виртуозно нанизывавшие один традиционный романс на другой: от затаённо-страстного «Беса ме, мучо», они выскальзывали в осенне-печальный «Историа д'ун Амор», через надрывающие, оборванные арпеджио вплывали в «Ноче де Ронда» и растворяли в душной каталонской ночи призывные, но безответные аккорды «Мухер». Внутри широкого круга, образованного весело покачивающейся и притопывающей в такт толпой, танцевали что-то среднее между вальсом и нетребовательным танго старичок и старушка. В их взглядах друг на друга было столько беспомощной нежности и беззаветной любви, что меня до дрожи пробрала тогда зависть к счастью этих людей. К чувствам, которые не заглушили время, войны, банкротства государств, ложь политиков и крушения империй. Я потянул Луиз за руку и мы осторожно, теряя ритм и наступая друг другу на ноги, завальсировали под очередную, до холодка по коже знакомую музыку, под одобрительные возгласы толпы, под безудержный гвалт Ла Рамблы. И тогда меня захлестнула волна сладкой беспечности, неожиданное ощущение сиюминутности счастья и безмерного, безграничного покоя. Все желания исполнились, все потери вчерашних дней растворились во всепрощении беспамятства. Впереди была только вечность жаркой ночи, переполненной смехом, поцелуями, сладкими запахами каталонской весны и бесшабашной россыпью гитарных аккордов.
Всё промелькнуло. Всё просвистело мимо. Любовь и музыка прошли стороной, оставив меня здесь, на обшарпанном полу, на излёте сентябрьского дня. Дня, который был тем же самым, что и вчера, и тем же, что будет завтра: наполненным рутинной мерзостью повседневного существования Колина Джеймса Дорфа, тридцати пяти лет, разведённого, несостоявшегося историка, но состоявшегося археолога. Средней руки специалиста по раскопкам человеческих отбросов и восстановлению причин нечеловеческой ненависти. Вашего покорного слуги, ныне пребывающего на четвереньках, в состоянии тяжёлой тошноты, спасибо за внимание, не оставайтесь на нашем канале, мы не прервёмся даже на рекламу.
«Я начинаю повторяться» — подумалось мне. Между трезвым осознанием обьективной реальности и полномасштабной депрессией граница была почти незаметной… И эту границу я пересёк по крайней мере дважды за один день, не отдавая себе отчёта в глубине собственного падения. Пожалуй, мне стоит спрыгнуть с подножки этого автобуса, пока он не довёз меня до остановки «Психоз маниакальный» или депо «Верёвка конопляная».
— Тошнить перестало! — сказал я вслух сам себе. Наверное, чтобы самого себя в этом убедить. Тошнить действительно перестало, но место тошноты заняло ощущение безграничной усталости и тоски. Для борьбы с этой новой напастью требовалась новая мантра.
— Теперь прекратим истерику. Начнём думать о позитивном. Вот, например, перед нами новая жертва Джека Потрошителя. Даже две, учитывая полицейского на лестнице.
С этими вдохновляющими словами я поднялся с колен и с удивлением обнаружил, что всё ещё судорожно сжимаю ручку портфеля в окаменевшей правой ладони. Я с трудом разжал пальцы и выронил портфель. Кощунственно нарушив в прямом смысле слова «мёртвую» тишину кабинета, портфель грохнулся на паркетный пол.
Я приблизился к столу, за которым, свесив голову на грудь и привалившись к спинке кресла, сидел Калебо. Казалось, что Калебо встретил свой смертный час в максимально удобной позе, в некоей спокойной готовности: руки его комфортно покоились на подлокотниках, мёртвые глаза казалось продолжали всматриваться куда-то вправо. Я посмотрел в направлении его остановившегося взгляда. Справа был только очередной стеллаж с книгами и ничего более, что заслуживало бы пристального внимания.
По всей вероятности, Калебо был мёртв уже достаточно долго: кровь из разреза на горле, угадывавшегося под тяжёлым подбородком, остановилась. Края разреза были видны только с левой стороны шеи — самое начало глубокой раны, неровные кромки которой уже покрывались коркой засыхающей крови. Калебо был одет в легкий серый свитер, который набух на груди и животе и приобрёл подобие некоей чёрно-бордовой кирасы.
Калебо был солидным мужчиной с благородной внешностью профессора старой школы: седовласый аристократ, аккуратно пострижен, тщательно выбрит, легкий загар. Всё это несколько молодило его, то есть компенсировало редеющие волосы, выцветшие глаза и глубокие морщины на лбу и вокруг рта. Внешне Калебо производил впечатление человека властного и строго. Возможно -педантичного. Впечатление было несомненно сиюминутным и обманчивым. Судя по состоянию письменного стола, Калебо не отличался ни организованностью, ни вниманием к деталям. Стол его походил на стол Смедли-Кёртиса: тот же завал из папок, книг и отдельных листов бумаги, покрытых убористыми записями, примитивными рисунками и просто каракулями, которыми обычно забавляются в процессе долгих и скучных телефонных разговоров. Кстати о телефоне. Телефон стоял тут же, слева от Калебо. Трубка была снята. Из неё доносились недовольные щелчки. Так вот отчего был занят телефон. Причём занят был он по крайней мере с тех пор, как мы сели в машину на Гар дю Норд, то есть более сорока минут. Это значило, что Калебо мог быть уже мёртв, когда Маршан звонил ему в первый раз. Не стоило труда догадаться, что маэстро Потрошитель предусмотрительно снял трубку до или после убийства: пусть Маршан считает, что с профессором всё в порядке — профессор просто болтает по телефону.
Я дотронулся до щеки Калебо. Кожа была сухой и прохладной. Температура тела начала падать по крайней мере полчаса назад. Возникало несоответствие: судя по интенсивности потока артериальной крови из располосованного горла дежурного полицейского на лестнице, нападение на несчастного жандарма произошло буквально несколько минут назад. Буквально перед нашим появлением в подъезде. Не случайно Маршан рванулся за девчонкой с мороженым, учитывая что пятна на её платье были подозрительно алого цвета. Мысли о девчонке было всколыхнули притаившуюся где-то в недрах организма тошноту, но я тут же отогнал их. Не столько из-за боязни тошноты, сколько как абсолютно абсурдные. Девчонка десяти лет с мороженым, а не бритвой в руках, не могла неожиданно напасть на полицейского, который был в два раза выше ростом, да ещё и нанести ему смертельную рану, перерезав каротидную артерию. Если это был классический разрез Джека Потрошителя, то сила для этого нужна было недетская, даже при полной неожиданности нападения. С такой раной и при отсутствии немедленного хирургического вмешательства полицейскому уже ничто не могло помочь. У меня не было никакой надежды на вертолёт скорой помощи.
Странным было и то, что в квартиру Калебо поклонник Джека Потрошителя проник, не привлекая внимания дежурных полицейских у входа в подъезд и жандарма, находившегося на лестничной клетке. Как ему это удалось? Тем же чудесным способом, что и проникновение в дом букиниста Арлингтона — без поднятия тревоги, без воя сигнализации? Или же он давно уже прятался в подъезде или даже у кого-то из жильцов? Ещё до прибытия полиции? Это значит — чуть ли не с самого утра. Покончив с Калебо, он какое-то время околачивался в его апартаментах. Только при выходе из квартиры Калебо он натолкнулся на несчастного полицейского. Более того, учитывая свежесть раны на горле полицейского и то, что из подъезда кроме тошнотворной девчонки никто не выходил, Потрошитель мог всё ещё находиться в подъезде. Этажом выше или в одной из квартир.