Одна его часть была явным Выродком, человеком, который меня похитил, избивал, насиловал, запугивал, играл со мной в свои садистские игры. Но иногда, когда он был задумчив, счастлив или возбужден, я видела в нем человека, которым он мог бы стать. Возможно, он мог бы иметь семью, мог бы учить свою дочку кататься на велосипеде и делал бы ей зверушек из надувных шариков, как знать? Черт, а может, он стал бы доктором и спасал человеческие жизни?
После того как у меня появилась дочь, я и к нему иногда начала испытывать материнские чувства, и в те мимолетные моменты, когда я видела его светлую сторону, мне хотелось вытащить ее на свет. Я хотела ему помочь. Я хотела излечить его. Но потом я вспомнила. Он был маленьким мальчиком, стоявшим перед полем скошенного сена с зажженной спичкой, и ему не требовалось никакого особого повода, чтобы бросить ее.
Сразу после рождения ребенка Выродок бросил мне пеленки, пару детских комбинезончиков, несколько одеял и неделю разговаривал со мной только тогда, когда приказывал что-то сделать. Он дал мне отдохнуть в постели после родов всего одни сутки. На следующий день, когда я мыла посуду, у меня закружилась голова, и он разрешил мне несколько минут посидеть, но зато потом заставил меня все перемывать, потому что за это время вода остыла. В следующий раз я просто закрыла глаза и оперлась о кухонную стойку, пока все не прошло.
Он никогда не прикасался к ребенку, но, когда я меняла пеленки или купала ее, тут же появлялся и просил сделать что-то для него. Если я гладила ей белье, он заставлял меня сначала закончить глажку его одежды. Однажды, когда я хотела покормить ее, пока доваривался на плите наш обед, он заставил меня положить ее и сначала подать на стол ему. Единственное время, когда он оставлял нас в покое, был момент, когда я кормила. Не зная точно, что именно выводит его из себя, я брала ее на руки, стоило ей только пискнуть, и тут же начинала успокаивать, но его взгляд все равно темнел, а челюсти судорожно сжимались. Он напоминал мне змею, готовящуюся к нападению, и, пока я успокаивала свою дочку, внутри у меня все дрожало от тревоги.
Прошло несколько дней, а он так ничего и не сказал насчет того, чтобы дать ей имя, поэтому я спросила, могу ли я сделать это сама.
Он посмотрел на ребенка, устроившегося у меня на руках, и сказал:
— Нет.
Но потом я все равно шепнула ей на ушко свое секретное имя для нее.
Это было единственное, что я могла дать ей сейчас.
Я не переставала думать о том, какой выход получили его ревность и чувство обиды в отношении приемного отца. Поэтому, когда он был в хижине, я старалась выглядеть равнодушной по отношению к девочке и делать для нее только самое необходимое — к счастью, она была довольным и радостным ребенком, не доставлявшим больших хлопот. Но как только он выходил по делам, я разворачивала ее и осматривала каждый сантиметр ее кожи, поражаясь тому, как она могла выйти из моего тела.
Учитывая обстоятельства ее зачатия, я удивлялась тому, насколько была способна любить свою дочь. Я водила кончиком пальца по ее венам, с изумлением думая о том, что в них течет моя кровь, а она при этом даже не вздрагивала. Ее маленькое ушко было словно специально создано для того, чтобы петь в него колыбельные песни, и иногда я просто зарывалась носом в ее шейку и вдыхала ее запах, такой свежий и сладкий, — самый чистый аромат, который мне когда-либо приходилось чувствовать. Под ее пухленькой левой коленкой была крошечная родинка — полумесяц кофейного цвета, который я любила целовать. Каждый сантиметр ее хрупкого тельца заставлял мое сердце трепетать от переполнявшего меня горячего желания защитить ее. Сила собственных чувств пугала меня, и вместе с любовью росло и мое беспокойство за дочь.
Каждый вечер, как и раньше, наступало время принятия ванны, но она никогда не допускалась в воду вместе со мной, а Выродок теперь не прикасался к моей груди. После ванной я кормила ее на кровати, а он убирал в ванной комнате. Когда она наедалась, я укладывала ее в маленькую колыбельку, которую он поставил в ногах нашей кровати, — это была всего лишь корзинка из ивовых прутьев, в которой лежало несколько одеял, как в постели для собаки, но его это, похоже, нисколько не смущало.
Помню, некоторые мои друзья, у которых есть дети, жаловались, что вначале не могли спать по ночам, и я тоже не могла. Но вовсе не из-за ребенка — она просыпалась всего один раз за ночь, и я настолько боялась того, что он может сделать, если она разбудит его, что лежала без сна, прислушиваясь к малейшему звуку и любому сбою в ее дыхании. Я в совершенстве научилась бесшумно сползать по кровати при первых признаках ее пробуждения, так что он даже не чувствовал, как я поднималась с матраса. Как собака кормит своего щенка, так и я свешивала грудь через край колыбели, немного приподнимала ей голову и кормила ее. Если она начинала шевелиться или издавала какой-то звук, сердце мое принималось тревожно колотиться, я замирала и думала, чувствует ли она мой бешеный пульс через грудь. Как только ее дыхание снова становилось ровным, я так же бесшумно укладывалась обратно.
После родов во время, отведенное для секса, он внимательно осмотрел меня и аккуратно нанес мазь на мои внешние половые органы, делая паузы с сочувствующим выражением на лице и издавая успокаивающие звуки, когда я стонала. Он сказал, что мы должны подождать шесть недель, прежде чем снова сможем «заниматься любовью». Когда он насиловал меня, это было гораздо более болезненно, но почему-то не так тревожно. Иногда я просто заставляла себя не реагировать, когда при нанесении мази мне было больно, чтобы он не останавливался. Боль стала для меня делом нормальным.
Однажды, когда ей было уже больше недели, я готовила в кухне и мне нужны были обе свободные руки, поэтому я приготовилась положить ее в ее корзинку, но он неожиданно встал передо мной и сказал:
— Я возьму ее.
Мой взгляд заметался между ним и безопасной колыбелью, — я стояла совсем рядом с ней, — но я не посмела отказать ему. После того как я осторожно положила ее ему на руки и он отошел в сторону, сердце мое подскочило к самому горлу. Он присел на край кровати.
Она начала хныкать, и я сразу же бросила то, чем занималась, и подскочила к нему.
— Простите, что она беспокоит вас. Я сейчас положу ее в кроватку.
— Ей и здесь хорошо. — Он покачал ее на руках, посмотрел ей в лицо и сказал: — Она знает, что я ее папа, и будет для меня хорошей девочкой, верно?
Она умолкла, и он заулыбался.
Я снова отвернулась к плите, но руки у меня тряслись так, что я не могла даже помешивать в кастрюле: я все время поворачивалась за разными специями или еще чем-нибудь, чтобы можно было постоянно их видеть.
Сначала он просто внимательно смотрел на нее, а потом развернул одеяло и снял с нее комбинезончик, так что она осталась лежать у него на коленях в одних подгузниках. Я ужасно боялась, что она может начать орать во все горло, но она только дрыгала ручками и ножками в прохладном воздухе. Он посмотрел на нее, потом взял ручку и медленно отвел ее назад. Хотя он делал это аккуратно, все мое тело напряглось, и я все время ждала, что хижину наполнят ее отчаянные крики, но она была спокойна. То же самое он проделал с ее другой рукой и ногами — складывалось впечатление, будто он никогда раньше не видел младенцев.
Лицо его было спокойным, пожалуй, на нем даже было любопытство. Он очень осторожно вытер слюну у нее на подбородке, он даже улыбался, но мне все равно ужасно хотелось подойти и забрать ее из его рук. И сдерживал меня только страх перед возможными последствиями. Наконец обед был готов. Я подошла к нему на трясущихся ногах, протянула руки, чтобы забрать ребенка, и сказала:
— Ваша тарелка уже на столе.
Прежде чем он отдал ее, прошло несколько секунд, и когда он протянул ее мне, на лице его промелькнуло какое-то выражение, какого я у него раньше не замечала. Он выпустил ее. На миг, на один удар сердца она повисла в воздухе, а потом упала. Я рванулась вперед и подхватила ее, прежде чем она успела удариться об пол. Сердце гулко и больно билось у меня в груди. Я крепко прижала девочку к себе. Он улыбнулся и, напевая под нос какую-то мелодию, поднялся, чтобы идти обедать.
Посреди еды он вдруг сделал паузу и сказал:
— Ее зовут Джульетта.
Я кивнула, но для себя решила, что ни за что на свете не буду звать ее именем его ненормальной мамаши. Про себя я называла ее нашим тайным именем, и кроме вас я никому на свете не говорила, как назвал ее он.
После этого случая он иногда брал ее на руки, обычно когда я была чем-то занята, гладила белье или убирала. Он всегда садился с ней на кровать, клал ее на животик, а затем отгибал назад ее ручки и ножки. Она никогда не капризничала, так что я не думаю, что ей было больно, но мне по-прежнему хотелось подбежать и забрать ее. И удерживало меня только понимание того, что он может причинить ей боль, чтобы наказать меня. В конце концов он клал ее обратно в корзинку, но однажды оставил на краю кровати, словно наскучившую игрушку. Каждый раз, когда он проходил мимо нее, меня прошибал холодный пот.
Когда я работала на огороде, он разрешал мне брать ее с собой, и я устраивала ее в одеяльце, обвязанном вокруг моей шеи. Мне нравилось находиться с ней на воздухе, смотреть, как растут овощи, вдыхать запах разогретой солнцем земли или просто гладить рукой пушок на головке моей дочки. Сказать, что я находила в этом счастье, было бы неправильно, потому что это все равно что сказать «все было хорошо», — там никогда не было хорошо. Но когда я была со своим ребенком, то действительно чувствовала себя счастливой, — по крайней мере, какую-то часть дня.
Выродок никогда не выпускал меня работать на улице, если и сам чем-то здесь не занимался, и поскольку у него было тут немало дел — он что-то рубил, герметизировал ставни, красил некоторые бревна, — я часто оказывалась на воздухе. Он хотел, чтобы я перекрасила кресла-качалки с крыльца, и я взяла их с собой к реке, чтобы работать, одновременно наслаждаясь солнышком вместе с дочерью.
Если он был доволен, то разрешал мне посидеть на берегу реки, когда все мои обязанности были выполнены. Это были прекрасные дни. Дни, когда я жалела, что у меня нет альбома для рисования, чтобы запечатлеть контраст белоснежной кожи моего ребенка и изумрудно-зеленой травы, или то, какие она корчит гримасы, когда по ней ползет муравей. Руки у меня буквально чесались от желания нарисовать цветы дурмана, солнечные зайчики, пляшущие по поверхности реки, или отраженные в ней ели. Я думала, что, если бы мне удалось сохранить эту красоту на бумаге, я бы имела возможность, когда дела в хижине будут идти плохо, вспоминать, что снаружи есть замечательный мир, к которому стоит вернуться. Но когда я попросила у него альбом для рисования, он мне отказал.
Поскольку было тепло, он через каждые два дня заставлял меня стирать прямо в реке — он очень экономил воду.
Хотя на идиотские ванны, которые он заставлял меня принимать каждый вечер, уходило по тонне воды, я ему никогда ничего не говорила. Черт возьми, мне нравилось, как после речной воды и солнца пахла наша одежда. От яблони, которую кто-то посадил здесь много лет назад, до угла хижины была натянута веревка, на которой после стирки сохло белье. Так мы и жили с Выродком — обычная чета пионеров-первопроходцев.