— Его трогать нельзя, — сказал дедушка. — По крайней мере, пока не вырастешь. Тогда он перейдет к тебе.
Шесть месяцев спустя дед умер от эмболии — жирный клочок бесполезной клеточной ткани навеки заткнул его стойкое солдатское сердце. Билли тогда ничего не понял, даже не осознал толком, что дедушка мертв. Никто ему не объяснил.
— Хочешь повидаться с дедушкой? — спросила однажды мама, когда он вбежал в дом со свежими ссадинами на коленях — разбил их о гравий на пустыре по соседству, оттого что взрослые девчонки его толкали. Утерев с лица смешанные с грязью слезы — мама все равно никогда их не замечала — он покивал. Конечно же, он хотел повидаться с дедушкой. Он всегда хотел повидаться с дедушкой.
Мама тащила его все выше и выше сквозь душный, густой воздух гостиной, за полки с хрупкими безделушками и статуэтками, которые бабушка запрещала трогать, хоть Билли и не хотелось ; они были бесполезными, совсем не такими, как дедушкин пистолет. Из пистолета их можно было бы разнести на миллионы острых, как бритвы, осколков. Мама тащила Билли до тех пор, пока его голова не коснулась увитых паутиной хрустальных слезинок древней люстры.
Он увидел дедушку, еще более громадного из-за своего безмолвия — его прекрасно сложенное тело казалось длинным, узким и каким-то плоским , обрамленное деревянным ящиком, в котором он покоился, словно в колыбели. Билли почувствовал, как сердце колотится в груди, как нарастает волнение, странное и страшное, как оно просачивается сквозь ребра в живот. Мертв— так вот что взрослые подразумевали этим коротким, жестким, совершенно окончательным словом.
Потом он вспомнил, что мертв теперь его дед, и ощутил это, как удар в живот, куда более сильный, чем удары всех взрослых девчонок. Воздух в легких раскалился и обжигал.
Дедушкины щеки так запали, что Билли видел очертания вставных зубов у него во рту, крупных и лошадиных. Под багрово-алой сетью сосудов его веки покрывали голубоватые пятна. Черные дедушкины ноздри зияли, как дыры в земле, и Билли заметил крошечные желтые волоски по их краям, даже тонкую ширмочку соплей глубоко в левой. Как можно быть мертвым с козявками в носу?
— Он просто спит, детка, — прошептала мама, будто отвечая на его мысли. Потом, оглядываясь назад, он думал, что из всех ее поступков этот был наиболее жесток. Она убедила его, что дедушка проснется, каким-то образом вернется. Но дедушка не вернулся.
Через год не стало и мамы. То было Лето Любви, когда Сан-Франциско привлек ее призывными песнями о парнях, никогда не встречавших джорджийского рассвета и не желавших его встречать, о парнях, которые видели в ее щелке врата в храм Богини, а не сочетание спермоприемника с родильным устройством. Вместо того чтобы сидеть в бесконечно скучной мышеловке материнства, она хотела, чтобы из волос торчали цветы, а голову кружили музыка и рыжий солнечный свет.
Всего этого она так никогда и не обрела. Путешествуя автостопом по трассе Ай-95, она неудачно села в машину где-то в окрестностях Лас-Вегаса, в призрачной части пустыни немного южнее Невадского испытательного полигона. Через год на дне высохшего озера обнаружили череп, изгрызенный койотами, отбеленный до снежного блеска, давно утративший плоть и волосы. Оставшиеся зубы совпали с ее зубной картой, и череп прислали в Джорджию в картонной коробке. Бабушка похоронила его на церковном кладбище рядом с дедушкой. Стоя у могилы, Билли чувствовал унылую отмщенность. Он надеялся, что она познала страх и боль. Надеялся, что она думала о нем, когда встретила смерть.
Отца Билли с его логическим мышлением давно уже и след простыл. У Билли осталась лишь бабушка, женщина со следами былой красоты, от которой всегда шел тошно-сладкий запах присыпки и потерянного времени, которая была добра к нему, но столь рассеянна, что с трудом могла поддержать беседу даже с шестилетним ребенком.
Каждое воскресенье Билли сидел в церкви, пережидая медленную пытку баптистской службы, и находил утешение разве что в зловещем образе распятого Иисуса — грязные железные гвозди впивались в плоть ладоней и ступней, кислотно-зеленые терновые шипы пронзали мягкую кожу над бровями, кровь сочилась из глубокой раны на боку. Он умер за ваши грехи , — громыхал проповедник. Он страдал за вас.И боль Иисуса стала куда слаще, когда Билли понял, что он тоже за нее в ответе.
Он слышал шепот люгера, пока бродил длинными днями по скорбному дому, избегая заходить в гостиную, где дедушка впал в свою последнюю спячку — теперь там сидела бабушка, убивавшая время до собственной. Пистолет нашептывал ему истории о силе, таившейся в нем самом, силе, которой так легко завладеть — нужно только забраться на шкаф, открыть сверкающий ореховый чехол, сомкнуть пальцы на тяжелой клетчатой рукояти…
Чтобы решиться на это, ему понадобилось почти три года. Он всегда пытался быть хорошим мальчиком и подавлял гнев, который рос внутри, сколько он себя помнил, вздымался отравленной черной волной. Но когда волна разбивалась в пену, омывающую берега его сердца, заметно становилось, что она на самом деле не черная — вернее, не совсем черная. Она вихрилась тысячей разноцветных масляных завитков, переливчатых и прекрасных, и если в этих завитках крылся яд... что ж, тогда пришлось бы к нему привыкать.
В тот день, когда Билли наконец заставил себя вытащить пистолет из гнезда мягкой алой ткани и приласкать его чарующую тяжесть обеими руками, он испытал свой первый оргазм. Он не помнил, было ли тогда семяизвержение - кажется, до него он еще не дорос. Но наслаждения, бушевавшего внутри, как летняя гроза, неумолимого и очищающего, забыть не смог. Оно оказалось столь мощным, что он подумал, что выронит люгер, полюбопытствовал, заряжен ли он, выстрелит ли от удара о пол и убьет его, а потом понял, что ему плевать.
Но пистолет он не выронил. Он знал — теперь пушка принадлежит ему, как говорил дедушка.
Научиться стрелять оказалось вопреки его ожиданиям трудно. Сначала он пытался учиться в одиночку, как делал все остальное: забирался в лес, чтобы стрелять по древесным стволам, которые, казалось, начинали насмешливо раскачиваться, стоило взять их на прицел. Спусковой крючок поначалу никак не поддавался, и Билли уж решил было, что пистолет заржавел, но однажды он, наконец, клацнул с грозной легкостью, и дуло вспыхнуло, и звук выстрела сотряс мир.
В цель он не попал ни разу, а от отдачи люгера разболелась рука. Этой рукой он дрочил потом, вспоминая легкий всплеск пламени и запах пороха, оглушительный полый звук, силу, которая толкала в руку и плечо, щекотала сердце электрическими усиками.
Но бесцельная стрельба в ночных лесах и на пустырях вскоре наскучила. Билли хотел использовать пистолет по назначению, целиться и поражать цель, и чтобы рука из-за этого на следующий день не отказывала. Едва получив право ходить по улицам без взрослых, он записался на занятия по стрельбе. На стрельбище он научился правильно держать оружие, спускать курок медленно и плавно. Научился попадать ростовой мишени в голову, в сердце, в живот. Инструктора восхищались прекрасным состоянием люгера. Один предложил за него двести баксов, а потом от души посмеялся тому недоумению, с которым на него глянул Билли. На вопросы о том, зачем он учится стрельбе, он отвечал —
Лишь очутившись в вагоне, внутривагона, словно пуля, уютно засевшая в ружейной камере, он понял, как сильно напуган. А что, если шлюха поймет, что он девственник, и посмеется над ним? А что, если она страшная? А что, если он просто не сможет заставить себя сделать то, зачем приехал, о чем мечтал?
Как только он встретился с девушкой в ее дешевом гостиничном номере, первые два повода для беспокойства отпали. Она была слишком покладистой, чтобы над кем-либо насмехаться. И она обладала красотой искусно выточенной маски или фарфоровой куклы — матово-гладкая кожа, слегка азиатские черты, миндалевидные глаза густо подведены черным, губы намазаны темно-красным. Тесная черная юбка плотно обтягивала ее зад, круглый и сладкий, как пара спелых манго. На ее лице он не заметил ни шрамов, ни неизгладимой боли — вообще никаких чувств. Свое высокое, стройное, почти угловатое тело она держала напряженно, будто предчувствуя какую-то боль, готовую в любую минуту вспыхнуть глубоко внутри. Но спина была прямой, плечи расправлены. Все подчинение крылось в ее синюшного оттенка глазах, в сочных, как открытая рана, губах.
Ему даже не пришлось описывать, чего он хочет, подбирать и тратить слова. Девушка понятливо кивала, рассматривая пистолет со странной безмятежностью.
— Он не заряжен, — соврал Билли. Разрывные патроны, хоть и запрещенные, оказалось до смешного легко приобрести. Впервые раздобыв парочку, он установил на куче кирпичей арбуз и разнес его в убедительное облако красно-черно-зеленых брызг. Потом у него вставал, стоило лишь стиснуть один из этих патронов в кулаке, согреть в ладони, представляя, как он крушит, взрывает плоть.
Он оторвал от нее взгляд сухих горящих глаз. Сердце стучало у него в глотке, эхом отзываясь в головке члена.
— Ладно, — сказала она.
Холодными и неуклюжими пальцами он нашарил бумажник. Открыл его, держа так, чтобы она не видела, и извлек десять хрустящих двадцаток. Это были едва ли не последние деньги от продажи бабушкиного дома в Джорджии. Потом ему придется искать работу, или умирать с голоду, или... впрочем, какая разница, что будет потом?
С маленького бромистого снимка на него глядел дедушка, широкоплечий и улыбающийся в своем полевом мундире, возрастом на три года младше, чем был теперь Билли. У его бедра в кобуре из жесткой кожи висел люгер. Билли закрыл бумажник с изображением единственного человека, которого когда-либо любил. Вложил купюры в узкую, костистую ладонь девушки.
— Итак, — сказал он, и его голос почти не дрожал. — Вот, что ты должна сделать...
Он стоял перед дверью номера в холле пятиэтажной ночлежки, в городе, название которого уже забыл. Для него все города были на одно лицо; центральные деловые районы из гладкого серого камня и слепых серебряных стекол, а вокруг трущобы и окраины, раскинувшиеся, будто болячки вокруг раны побольше. Таковы города — раны мира. Билли предположил, что такое сравнение делает их с девушкой из номера червями, которые закапываются в гниющее тело мира в поисках пропитания.
Нырнув в дорожную сумку, он натянул на голову лыжную маску из грубой шерсти. На нем были грязные черные джинсы, но рубашку он снял и засунул в сумку. Ночной воздух, струившийся сквозь щели и перекрытия ветхого здания, подернул его кожу рябью мурашек, судорожно сжал соски.
В конце коридора висело надтреснутое, мутное зеркало. В его отражении Билли превратился в размытое черное пятно, неразборчивое и жуткое. Впервые в жизни он выглядел опасным — когда спрятал под маской лицо, свое мягкое, слабое, почти красивое лицо. Каждый раз, глядя в зеркало, он заново исполнялся ненависти к матери, проклиная ее за изогнутые ангельские губки и дурацкие глаза, круглые и голубые, за густую копну тонких волос, которые падали ему на лоб витыми медными кудрями.