Преступление и наказание - Достоевский Федор Михайлович 23 стр.


Он бросил комод и тотчас же

полез под кровать, зная, что укладки обыкновенно ставятся у старух под

кроватями. Так и есть: стояла значительная укладка, побольше аршина в длину, с

выпуклою крышей, обитая красным сафьяном, с утыканными по нем стальными

гвоздиками. Зубчатый ключ как раз пришелся и отпер. Сверху, под белою простыней,

лежала заячья шубка, крытая красным гарнитуром; под нею было шелковое платье,

затем шаль, и туда, вглубь, казалось, все лежало одно тряпье. Прежде всего он

принялся было вытирать об красный гарнитур свои запачканные в крови руки.

"Красное, ну а на красном кровь неприметнее", - рассудилось было ему, и вдруг он

опомнился: "Господи! С ума, что ли, я схожу?"- подумал он в испуге.

Но только что он пошевелил это тряпье, как вдруг, из-под шубки, выскользнули

золотые часы. Он бросился все перевертывать. Действительно, между тряпьем были

перемешаны золотые вещи - вероятно, всё заклады, выкупленные и невыкупленные, -

браслеты, цепочки, серьги, булавки и проч. Иные были в футлярах, другие просто

обернуты в газетную бумагу, но аккуратно и бережно, в двойные листы, и кругом

обвязаны тесемками. Нимало не медля, он стал набивать ими карманы панталон и

пальто, не разбирая и не раскрывая свертков и футляров; но он не успел много

набрать...

Вдруг послышалось, что в комнате, где была старуха, ходят. Он остановился и

притих, как мертвый. Но все было тихо, стало быть, померещилось. Вдруг явственно

послышался легкий крик, или как будто кто-то тихо и отрывисто простонал и

замолчал. Затем опять мертвая тишина, с минуту или с две. Он сидел на корточках

у сундука и ждал едва переводя дух, но вдруг вскочил, схватил топор и выбежал из

спальни.

Среди комнаты стояла Лизавета, с большим узлом в руках, и смотрела в оцепенении

на убитую сестру, вся белая как полотно и как бы не в силах крикнуть. Увидав его

выбежавшего, она задрожала как лист, мелкою дрожью, и по всему лицу ее побежали

судороги; приподняла руку, раскрыла было рот, но все-таки не вскрикнула и

медленно, задом, стала отодвигаться от него в угол, пристально, в упор, смотря

на него, но все не крича, точно ей воздуху недоставало, чтобы крикнуть. Он

бросился на нее с топором; губы ее перекосились так жалобно, как у очень

маленьких детей, когда, они начинают чего-нибудь пугаться, пристально смотрят на

пугающий их предмет и собираются закричать. И до того эта несчастная Лизавета

было проста, забита и напугана раз навсегда, что даже руки не подняла защитить

себе лицо, хотя это был самый необходимо-естественный жест в эту минуту, потому

что топор был прямо поднят над ее лицом. Она только чуть-чуть приподняла свою

свободную левую руку, далеко не до лица, и медленно протянула ее к нему вперед,

как бы отстраняя его. Удар пришелся прямо по черепу, острием, и сразу прорубил

всю верхнюю часть лба, почти до темени. Она так и рухнулась. Раскольников совсем

было потерялся, схватил ее узел, бросил его опять и побежал в прихожую.

Страх охватывал его все больше и больше, особенно после этого второго, совсем

неожиданного убийства. Ему хотелось поскорее убежать отсюда. И если бы в ту

минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог

сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю

нелепость его, понять при этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств

еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться

домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя

объявить, и не от страху даже за себя, а от одного только ужаса и отвращения к

тому, что он сделал. Отвращение особенно поднималось и росло в нем с каждою

минутою.

Отвращение особенно поднималось и росло в нем с каждою

минутою. Ни за что на свете не пошел бы он теперь к сундуку и даже в комнаты.

Но какая-то рассеянность, как будто даже задумчивость, стала понемногу

овладевать им: минутами он как будто забывался или, лучше сказать, забывал о

главном и прилеплялся к мелочам. Впрочем, взглянув на кухню и увидав на лавке

ведро, наполовину полное воды, он догадался вымыть себе руки и топор. Руки его

были в крови и липли. Топор он опустил лезвием прямо в воду, схватил лежавший на

окошке, на расколотом блюдечке, кусочек мыла и стал, прямо в ведре, отмывать

себе руки. Отмыв их, он вытащил и топор, вымыл железо, и долго, минуты с три,

отмывал дерево, где закровянилось, пробуя кровь даже мылом. Затем все оттер

бельем, которое тут же сушилось на веревке, протянутой через кухню, и потом

долго, со вниманием, осматривал топор у окна. Следов не осталось, только древко

еще было сырое. Тщательно вложил он топор в петлю, под пальто. Затем, сколько

позволял свет в тусклой кухне, осмотрел пальто, панталоны, сапоги. Снаружи, с

первого взгляда, как будто ничего не было; только на сапогах были пятна. Он

помочил тряпку и оттер сапоги. Он знал, впрочем, что нехорошо разглядывает, что,

может быть, есть что-нибудь в глаза бросающееся, чего он не замечает. В раздумье

стал он среди комнаты. Мучительная, темная мысль поднималась в нем, - мысль, что

он сумасшествует и что в эту минуту не в силах ни рассудить, ни себя защитить,

что вовсе, может быть, не то надо делать, что он теперь делает... "Боже мой!

Надо бежать, бежать!" - пробормотал он и бросился в переднюю. Но здесь ожидал

его такой ужас, какого, конечно, он еще ни разу не испытывал.

Он стоял, смотрел и не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на

лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на

целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все это время!

Старуха не заперла за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же

он потом Лизавету! И как мог, как мог он не догадаться, что ведь вошла же она

откуда-нибудь! Не сквозь стену же.

Он кинулся к дверям и наложил запор.

"Но нет, опять не то! Надо идти, идти..."

Он снял запор, отворил дверь и стал слушать на лестницу.

Долго он выслушивал. Где-то далеко, внизу, вероятно под воротами, громко и

визгливо кричали чьи-то два голоса, спорили и бранились. "Что они?.." Он уже

хотел выйти, на вдруг этажом ниже с шумом растворилась дверь на лестницу, и

кто-то стал сходить вниз, напевая какой-то мотив. "Как это они так все шумят!" -

мелькнуло в его голове. Он опять притворил за собою дверь и переждал. Наконец

все умолкло, ни души. Он уже ступил было шаг на лестницу, как вдруг опять

послышались чьи-то новые шаги.

Эти шаги послышались очень далеко, еще в самом начале лестницы, но он очень

хорошо и отчетливо помнил, что с первого же звука, тогда же стал подозревать

почему-то, что это непременно сюда, в четвертый этаж, к старухе. Почему? Звуки,

что ли, были такие особенные, знаменательные? Шаги были тяжелые, ровные,

неспешные. Вот уж он прошел первый этаж, вот поднялся еще; все слышней и

слышней! Послышалась тяжелая одышка входившего. Вот уж и третий начался... Сюда!

И вдруг показалось ему, что он точно окостенел, что это точно во сне, когда

снится, что догоняют, близко, убить хотят, а сам точно прирос к месту и руками

пошевелить нельзя.

И наконец, когда уже гость стал подниматься в четвертый этаж, тут только он весь

вдруг встрепенулся и успел-таки быстро и ловко проскользнуть назад из сеней в

квартиру и притворить за собой дверь. Затем схватил запор и тихо, неслышно,

насадил его на петлю.

Назад Дальше