Доктор оставил Михайлу Сидоровичу длинную программу постепенного перехода от постельного режима к обычному образу жизни.
Михаил Сидорович внимательно прочел программу, пометил отдельные пункты красными и синими птичками и на третий день после того, как встал с постели, принял холодный душ и начистил паркет в комнате.
В нем сидел упрямый задор, он не хотел благоразумия и покоя.
Иногда ему снилось прошедшее время, и в ушах его звучали голоса давно ушедших друзей, ему казалось, он говорит речь и из маленького лондонского зальца на него глядят живые глаза, он узнавал бородатые лица, высокие крахмальные воротнички, чёрные галстуки друзей. Он просыпался среди ночи и долго не засыпал, возникали видения далёкого прошлого студенческие сходки, споры в университетском парке, прямоугольная плита над могилой Маркса, пароходик, плывущий по Женевскому озеру, зимнее бушующее Черное море, Севастополь; душный арестантский вагон, стук колёс, хоровое пение и грохот приклада в дверь, ранние сибирские сумерки, скрип снега под ногами и далекий жёлтый огонь в окне избы, огонь, на который он шёл ежевечерне в течение шести лет своей сибирской ссылки.
Те тяжёлые, тёмные дни были днями его молодости, днями суровой борьбы и сладостного ожидания того великого, ради чего жил он на свете.
Ему вспоминалась бессонная и неутомимая работа в годы создания Советской республики, губернский комиссариат просвещения, армейский политпросвет, работа по теории и практике планирования, участие в разработке плана электрификации, работа в Главнауке.
Он вздыхал. О чём печалился он, о чём вздыхал? Или просто вздыхало усталое, больное сердце, которому трудно день и ночь гнать кровь по обизвествлённым, суженным артериям и венам?
Иногда он шел до рассвета к Волге, уходил далеко по пустому берегу, под глинистый об-рыв, садился на холодные камни и смотрел на приход света, на пепельные ночные облака, вдруг взбухавшие розовым теплом жизни, на знойный ночной дым над заводом, терявший при лучах солнца свою кровь и становящийся серым, скучным, пепельным.
Он сидел на камнях, глядел на молодевшую при косом свете чёрную воду, на крошечную, вершковую волну, тихо, робко всползавшую по плотному, плоскому песочку, и на то, как тысячи тысяч песчинок, блистая, втягивали воду.
Грозное видение ленинградской зимы вставало перед ним улицы в снежных и ледяных холмах, тишина смерти и грохот смерти, кусочек хлеба на столе, саночки, саночки, саночки, на которых везли воду, дрова, мертвецов, прикрытых белыми простынями, ледяные тропинки, ве-дущие к Неве, заиндевевшие стены домов; поездки в воинские часта и на заводы, выступление на митинге ополченцев, серое небо, рассечённое прожекторами, розовые пятна ночных пожаров на стёклах, вой сирен, памятник Петру, обложенный мешками с песком, и всюду живая память о первом биении молодого сердца революции – Финляндский вокзал, пустынная красота Марсова поля, Смольный, – и над всем этим мертвенно бледные, с живыми, страдающими глазами лица детей, упрямое и терпеливое геройство женщин, рабочих и солдат. И сердце его наполнялось такой режущей болью, что казалось, оно не выдержит страшной тяжести. «Зачем, зачем я уехал?» – думал он с тоской.
Михаилу Сидоровичу хотелось написать книгу о своей жизни, и ему представлялись от-дельные части её: детство, деревня, отец-дьячок, учение в четырёхклассном училище, подполье, годы великого советского строительства...
Он не любил переписываться с теми из старых друзей, что писали много о болезнях, о са-наториях, о кровяном давлении, о склерозе.
Мостовской видел, чувствовал, знал никогда за тысячелетнюю историю России не было такого стремительного, напряжённого движения событий, такой уплотнённой смены огромных пластов жизни, как за последнюю четверть века. Да, и в прежние, дореволюционные годы всё текло и изменялось. И тогда человек не мог дважды вступить в одну реку. Но так Медленно тек-ла эта река, что современники видели всё одни и те же берега, и откровение Гераклита качалось им странным и тёмным.
Да, и в прежние, дореволюционные годы всё текло и изменялось. И тогда человек не мог дважды вступить в одну реку. Но так Медленно тек-ла эта река, что современники видели всё одни и те же берега, и откровение Гераклита качалось им странным и тёмным.
Но кого из тех, кто жил в России в советское время, удивляла истина, озарившая грека? Она ныне из области философского мышления возведена в ощущение действительности, общее академикам и рабочим, колхозницам и школьникам.
Михаил Сидорович много думал об этом. Стремительное, – неукротимое движение! Всё напоминало, твердило о нём. Движение было во всём: в почти геологическом изменении пейза-жа, в огромности охватившего страну просвещения, в новых городах, появляющихся на геогра-фической карте, в новых кварталах и улицах, в новых домах и в новых, всё новых жильцах этих домов. Этот поток развития, это движение вызывало из неизвестности, из туманных дальних деревень, из сибирских пространств сотни новых, гремевших по всей стране имён, и оно же без-жалостно погружало в неизвестность бывших недавно известными и знаменитыми. Газеты, вы-шедшие десять лет назад, походили на пожелтевшие свитки, такая толща событий лежала между временами. За короткие годы материальные отношения совершили могучий скачок. Новая Со-ветская Россия прянула на столетие вперёд, прянула всей огромной тяжестью своей, триллиона-ми тонн своих земель, лесов, она меняла то, что от века казалось неизменным, своё земледелие, свои дороги, русла рек. Исчезли тысячи русских кабаков, трактиров, кафешантанов; исчезли епархиальные училища, духовные семинарии, институты благородных девиц, исчезли мона-стырские угодья и монастыри, помещичьи экономии и усадьбы, особняки капиталистов, биржи. Исчезли разбитые и развеянные революцией, истаяли огромные слои людей, составлявших ко-стяк эксплуататорских классов и тех, кто обслуживал их, людей, бытие которых казалось вечно прочным; людей, о которых народ слагал песни гнева, людей, чьи характеры описывали великие писатели помещики, купцы, фабриканты, подрядчики, биржевые маклеры, кавалергарды, ростовщики, камергеры, полицмейстеры, жандармские ротмистры и жандармские унтеры, столичные лихачи; исчезли сенаторы, статские, действительные статские и тайные советники, столоначальники, коллежские асессоры – весь пёстрый и огромный, громоздкий, разделённый на семнадцать классов мир русского чиновничества; исчезли шарманщики, шансонетки, гувернеры, лакеи, дворецкие. Из обихода исчезли понятия и слова: панич, барыня, господин, милостивый государь, ваше благородие и многие другие. Вновь была открыта Сибирь, и в этом суровом краю росли города, рождались рудники, заводы, гигантские нефтепроводы, шоссейные дороги легли в тайге и тундре, электричество взорвало полярную ночь, освещая рудные богатства, миллионы лет спавшие в зоне вечной мерзлоты. Были вырыты геологические количества земли, взорваны горы гранита, каналы соединили Балтику и Белое море, Москву и Каспий. Родились новые моря и озёра. От гула больших домен Магнитогорска и Кузнецка, от рева воды на Днепровской плотине, от ударов паровых молотов нового Урала, от шума станков в Харькове, Сталинграде, Челябинске, от пульсирующего напора газа в агрегатах Березников и Сталиногорска, казалось, подрагивала вся безмерная земля, шевелилась листва на могучих дубах, и рябь шла по зеркалу степных прудов и горных озер.
Рабочий и крестьянин стали управителями жизни суровой и трудовой, трудной и радост-ной. Родился новый мир невиданных профессий и характеров фабричные и сельские плановики, ученые крестьяне-полеводы, учёные пасечники, животноводы, огородники, колхозные механики, радисты, трактористы, электрики. Родилось невиданное в России народное просвещение, которое можно сравнить лишь со взрывом солнечного света астрономической силы; если б свет народного просвещения, вспыхнувший в России, мог иметь эквивалент в электромагнитных волнах, астрономы иных миров зарегистрировали бы в 1917 году вспышку новой звезды, свет которой всё разгорался.