Да-да, подмигнул. Арата не ошибся. Не могла же набежавшая слеза так застить его глаз, что ему показалось, будто дедушка подмигивает. Арата испуганно нажал на указанную доктором кнопку. Дедушка посмотрел еще внимательнее, словно спрашивая, что случилось. Он хотел что-то сказать, но дыхательный аппарат мешал ему. Прибежавшая медсестра засуетилась, поправляя приборы, пока не поняла, чего дедушка хочет.
— Вы хотите что-то сказать, Ямаока-сан. Сейчас я сниму дыхательный прибор, но вам нельзя долго оставаться без него. Вы меня понимаете? Вы не сможете дышать сами. Несколько слов, и мы должны будем опять подключить прибор. Вы меня понимаете?
Дедушка старательно медленно закрыл и открыл глаза и чуть сжал руку, за которую держал его Арата.
— Ключ, — сказал он, когда медсестра вынула у него изо рта трубку. — В кармане ключ. Шкатулка дома, на столе. Там письмо. Тебе. Возьми. Не говори никому. Прочти, когда поймешь, что ты уже взрослый. Только когда поймешь, что взрослый.
Арата страшно боялся, что дедушка Хисаси будет его ругать, — слезы катились по щекам, и он даже не успевал их размазывать. Дедушка всегда говорил, что мужчина не имеет права плакать, и теперь он не должен был видеть плачущего внука. Но дедушка не ругал его. Он слабым движением руки попросил наклониться. Арата прижался к его щеке, сухой и шершавой, как сушеная ягода умэбоши.
— Иди, — тихо сказал дедушка.
— Что? — не понял Арата. Отец объяснил ему, что его долг быть с дедушкой до конца.
— Теперь иди! — повторил дедушка и посмотрел на медсестру, взглядом показывая, что он готов снова подключить прибор, и закрыл глаза.
— Иди-иди, — сказала медсестра. — Не детское дело смотреть на смерть.
Арата размазал слезы по щекам, взял из кармана ключ, о котором сказал дедушка, и пошел к двери.
На выходе он обернулся. Медсестра подключала приборы, и они громко стучали в такт слабеющему дедушкиному сердцу. И Арате снова виделся жест, которым клоун бросал сердце в зал — оп-ля — лови! Солнечный лучик на кровати дедушки стал крохотным и в один миг исчез.
Дома, пока он открывал дедушкиным ключом шкатулку и доставал из нее письмо, на котором красивым каллиграфическим почерком, каким теперь писали только люди старой выучки, было написано его имя, он слышал, как мать говорила отцу, что и в этом Ямаока-сан оказался выше всех. Он не захотел, чтобы внук запомнил его смерть, отпустил мальчика и через несколько минут тихо умер.
Письмо мальчик спрятал в тот же глобус, который, разделяясь на две половинки, был надежным тайником для его сокровищ. И забыл о нем на несколько лет. Иногда, когда мама слишком уж ругала его за беспорядок в комнате, вытирая с глобуса пыль, он вспоминал о тайне земных недр. И задумывался — вырос он или все еще нет?
И каждый раз находил один ответ — если сомневаюсь, значит, еще не вырос.
Окончив школу, он легко поступил в университет, но, к удивлению родных, стал изучать не юриспруденцию и не финансы, а Россию и русский язык. В университете был студенческий театр, где играли пьесы на тех языках, которые изучали. Их преподаватель выбрал «Чайку», и Арата должен был сыграть Треплева.
— Виноват! — раз за разом повторял он дома перед зеркалом. — Я упустил из вида, что писать пьесы и играть на сцене могут только немногие избранные. Я нарушил монополию!..
Непривычные слова не давались языку, как пониманию юноши конца двадцатого века не давались поступки юноши конца девятнадцатого. Так через сто лет правнуки не поймут, зачем жил он, Арата, а он теперь не понимает, из-за чего этот Треплев убил себя. Как не понимает и то, из-за чего еще совсем недавно мужчины в его стране вспарывали себе животы. Как все поменялось в мире, если потомку самурая легче внутренне принять логику западного человека, чем образ мыслей, который заставлял его предков делать себе харакири.
— Я нарушил монополию… А что нарушил он?
Чью монополию нарушил он, если ему так трудно?
Чужой язык не пускает, защищается, огораживается частоколом труднопроизносимых звуков и непривычных по построению фраз.
Бросить все! Учить английский, на котором он и так говорит вполне прилично. И никакого тебе русского, с его склонениями, спряжениями и вечными исключениями из правил. Но… Разве можно отступаться при первой же трудности, как этот мальчишка Треплев, который от одной реплики своей стареющей мамаши сорвался и потребовал занавес.
Он не сорвется. Он не мальчишка. Он взрослый и отвечает за себя.
Он взрослый…
Машинально бубня про себя реплики Треплева, Арата забрался на стул, достал с книжных полок глобус и, чуть надавив, отделил северное полушарие от южного.
Письмо лежало там, куда он положил его десять лет назад. Только чернила, которыми красиво было выведено его имя, чуть потускнели. Или они и были тусклыми. Вряд ли дедушка написал письмо прямо перед смертью. Скорее, написал заранее и хранил под замком.
Арата!
Раз ты открыл это письмо, значит, ты стал уже совсем взрослым и сможешь принять на свои плечи тайну. Больше чем за 50 лет я не смог открыть эту тайну никому из близких, но и унести ее в могилу не могу.
Это странно для старого человека, которого жизнь не удивляла чудесами, но я верю, что к тому моменту, как ты будешь все знать, или немного позже, мир изменится. И моя тайна не будет такой уж страшной. Она перестанет угрожать благополучию и спокойствию близких мне людей, разделенных многими тысячами километров и десятилетиями безвестности.
Попробую объяснить тебе все по порядку, хотя это будет непросто и моя слабеющая память начнет сбиваться. Прости за это.
Сейчас в доме все спят. А я смотрю на висящую в токонома картину, изображающую русский парусник, подошедший к берегам Японии почти полтора века назад, и думаю, что, может быть, мой дед одной своей встречей случайно определил мою жизнь. И, кто знает, не определяю ли я невольно жизнь твою?
Я тоже был самым младшим внуком в очень большой семье. Может быть, поэтому ты, последыш, мне дороже всех моих дорогих людей, и моя тайна падает на твои плечи. Прости.
Мой дедушка, тоже носивший столь странное имя Арата, родился примерно в 1833 году. Точно он и сам не знал, да и прежде было иное измерение жизни. Когда мне было лет 8—10, а дедушке почти 80 лет, он рассказал, как молодым человеком в 1853 году стал свидетелем прибытия к берегам нескольких фрегатов под командованием русского дипломата Путятина. Его посольство хотело наладить отношения между Россией и Японией, но в тот год из этой затеи ничего не вышло. Слишком закрытой была в ту пору наша страна.
Один из фрегатов экспедиции Путятина назывался красивым словом «Паррада». Точнее, по-русски это звучит иначе. У русских есть звук, который нам с тобою трудно произнести. Язык дрожит, создавая звук, подобный капели или журчанию прохладного горного ручья, — «Паллада», Потом я научился произносить этот звук. Да и могло ли быть иначе, если этот звук был в имени самой прекрасной женщины на земле, единственной женщины в моей жизни, да простит меня мать моих детей и моя законная супруга Тидзу-сан, твоя бабушка. Но я тороплю события.
В те времена, в начале века, недавняя война между Японией и еще старой Россией была слишком свежа в памяти людей. Русских и Россию здесь не очень любили. Тем более не любили их новую страну Сорен. Но дедушка повторял, что не надо верить тому, что говорят о русских, не надо считать всех русских врагами. Да, мы разные. Мы очень разные. И трудно понять, почему мир устроен так несправедливо, — мы живем на крохотной земле, а им даны огромные просторы, которыми они не умеют правильно распорядиться. Но люди едины, где бы они ни жили — на севере или на юге, в Америке или в Австралии, а тем более так близко, как мы с русскими. У нас разные обычаи. Нам трудно понять и принять то, что кажется нам непонятным. Но только желание понять может помочь жить в дружбе, а не во вражде.
В войне 1905 года погиб мой отец. Но даже то, что младший сын погиб в сражении с русскими, не заставило дедушку озлобиться. Он повторял — если не стараться понять других людей, легче умереть сразу.
Он был замечательным, мой дедушка Арата. Долгие годы он работал на производстве у Микимото, того, что придумал способ выращивать искусственный жемчуг, и на этом разбогател. Но дедушка только повторял, что нельзя стать богатым и счастливым, подменяя природу вымыслом. Он не мог уйти — другую работу в его краях тогда было почти невозможно найти. Но и наживать себе состояние на том, что не принято его сердцем, он тоже не мог.
Я бы хотел быть для тебя таким же дедушкой. Получилось или нет, не мне судить.
Дедушки Араты не стало. В России пришли к власти большевики. Они страну закрыли, потом снова стали открывать, захотев дружить со всеми, и с Японией тоже. В середине 20-х годов установили дипломатические отношения. Через год или два военный атташе Японии договорился с большевиками об обмене офицерами с целью изучения языков и передового опыта. В 1935 году меня, выпускника Военной академии Генерального штаба, направили на стажировку в Советский Союз.
Моя жена Тидзу рыдала — я вынужден был оставлять ее одну с ребенком, к тому времени у нас был уже сын пяти лет. Взять их с собой не разрешалось. Обсуждать приказы командования тоже не разрешалось. Я переживал, не зная, как выживет моя семья без меня, но в глубине души был рад поехать в загадочную страну, которая и на расстоянии околдовала моего дедушку Арату.
— Я чувствую, ты не вернешься, — сказала мне Тидзу у причала в Иокогаме, от которого отходил мой корабль. Прыгающий рядом Цутому веселился и просил привезти ему из России медведя.
Много дней я плыл вокруг Индии и Африки, потом на поезде ехал через всю Европу и наконец в Белоруссии на пограничном пункте Негорелое пересек границу СССР. Потом мне рассказали, что «негорелое» по-русски значит то, что не сгорело или не подгорело. Странное название для поселения.
Я ехал в Ленинград, где меня должны были встретить представители Ленинградского военного округа. Но на перроне я не видел никого в военной форме. Так и стоял около своего вагона, не зная, куда идти, пока не услышал дивного тембра женский голос, который окликнул меня.
— Ямаока-сан. Меня зовут Лидия. Меня назначили вашей переводчицей и учительницей.
Не знаю, можно ли поверить, но в первый же миг, услышав этот волшебный голос, еще не успев повернуть голову и увидеть, как выглядит та, кому этот голос принадлежит, я был покорен. Внутри моего тела прошла легкая дрожь, в горле застыл комок. И, поворачиваясь, я уже знал, что сейчас увижу ту единственную женщину, ради встречи с которой я и родился на этот свет. Так оно и получилось.
Лидии в то время было 25 лет. Она состояла в разводе и растила девочку Ирину, ровесницу моему Цутому. Работала она в советской организации «Интурист», ведавшей всеми иностранцами, приезжающими в их страну. У нее было великолепное образование, а японскому языку ее обучил отец, служивший переводчиком в годы японско-русской войны. Она была из древнего рода, кок сама рассказала однажды, в ней текла кровь Толстых и Мусиных-Пушкиных. А когда я, желая проявить свою осведомленность, сказал, что перед поездкой в Советский Союз даже читал произведения ее великих родственников, Лидия только рассмеялась: «В России было много Толстых и много Пушкиных. К писателям мой род отношения не имеет. Хотя в мою прабабку был влюблен Иван Гончаров, даже изобразил ее в „Обломове“ в образе Ольги Ильинской». Я очень удивился, когда узнал, что этот неизвестный мне русский писатель Гончаров, который был влюблен в прабабушку Лидии, входил в состав экспедиции на том самом фрегате «Паллада», прибытие которого к берегам Японии видел мой дедушка Арата.
Само расписание моей учебы держало нас все время вместе. Но помимо учебы я не мог сделать и нескольких шагов навстречу — не знал, как эта божественная женщина расценит ухаживания человека, у которого остались дома жена и ребенок. О моей семье она знала из моей анкеты и весьма деликатно показывала, что помнит о них. Приводя меня в главный музей, бывший дворец русских царей — Эрмитаж, или катаясь со мной по каналам, которых в этом городе великое множество, она аккуратно упоминала, что о моих впечатлениях стоит рассказать в следующем письме моей жене. Я соглашался, только писал домой все реже. Врать я не умел, а скрыть охватившее меня чувство не мог даже на бумаге.
Лидия учила меня русскому языку исподволь — на таких прогулках, в цирке, в опере — теперь ты можешь понять, почему я водил тебя в русский цирк и почему всегда слушал одну и ту же музыку. Во время оперы «Фауст», наклонившись к ней со своего места, которое размещалось позади ее кресла в ложе, я чуть коснулся губами ее волос, сколотых старинным черепаховым гребнем с узором из иероглифов, не японских — китайских. И почувствовал то, что никогда не чувствовал с твоей бабушкой. Я благодарен ей за все, что она вынесла и вытерпела, за всех детей, которых Тидзу мне родила. Но никогда, ни разу за все прожитые с нею годы, я не чувствовал того, что мне давало каждое прикосновение к Лидии. Да простится мне это признание.
После этой оперы мы уже не могли скрывать свои чувства. Словно подняли шлюз, пустили воду, и уже никто не в силах был вернуть этот поток на место.
Летом 1936 года мы вместе ездили в Крым, в Гурзуф. От этой поездки у меня осталась реликвия — фотография, которую ты найдешь в этом письме, и главная реликвия, которую я видел только несколько раз в своей жизни, — сын. В апреле 1937 года моя Лидия родила сына. Я забрал их из родильного дома, и мы вместе пошли в организацию, которая регистрировала рождение, — ЗАГС. Там нашему сыну выдали свидетельство, где было написано — «Арата Ямаока, родился 11 апреля 1937года в городе Ленинграде. Мать — Виноградова Лидия Ивановна, русская, отец — Ямаока Хисаси, японец».
Через день Лида и Арата снова оказались в больнице — у мальчика началось заражение крови, потом воспаление легких, потом осложнения. Посетителей в их палаты не пускали, только иногда Лида показывала мне в окошко с третьего этажа запеленатого Арату.
Тем временем пришел приказ возвращаться в Японию. Я стал готовить обращение о предоставлении разрешения на въезд в страну моих сына и жены, но меня вызвал в Москву военный атташе Японии. Суть того разговора сводилась к следующему — японские власти не дадут разрешения на въезд Лидии — по японским законам, у меня есть жена Тидзу. Даже если я смогу поехать в Японию и оформить развод с Тидзу, настаивать на приезде Лиды вряд ли станет возможным. И уж наверняка никто не даст разрешения на въезд в Японию ее дочери от первого брака и ее больной матери.
— Сможет ли госпожа Виноградова-сан оставить их в Ленинграде, решайте сами, — сказал атташе. — И еще учтите, все это может занять не один год, а международная ситуация такова, что никто не в состоянии предсказать, что будет дальше. Сегодня Япония и СССР — стратегические партнеры, а завтра… Вы сами знаете, что происходит.
Атташе меня не убедил. Он настаивал, что все сотрудники организации, где служила Лидия, работают на НКВД и следят за иностранцами, что Лидия чекистка. Но из всего разговора с ним я только понял, что не смогу увезти мою семью с собою сейчас. Сердце щемило нещадно, но я был уверен, что сумею оформить все бумаги в Японии и вернуться за Лидией не позже чем через год.
Уезжать надо было 14 июня. Лиду и Арату выписали из больницы только вечером 13-го. У нас оставалась одна ночь. Более горькой и более прекрасной ночи в моей жизни не было и быть не могло. Я чувствовал, что Лида прощается со мною навсегда. Она говорила, что не сможет разбить сердце и жизнь Тидзу и нашего сына. И что никогда не сможет оставить маму и дочку в Советском Союзе. И, уже совсем шепотом на ухо, что в ее стране трудные времена и, в случае ее отъезда в Японию, ее мать могут посадить в лагерь, а дочку отправить в детский дом…
Лида говорила все это, но я не верил, я упрямо твердил, что мы будем вместе, прежде чем Арата начнет ходить, — я пропустил этот миг у первого сына, но не хочу прозевать его на этот раз.