Поезд отходил от перрона, и я смотрел, как фигурка Лиды с сыном на руках становится все меньше и тает в тумане. Это был последний раз, когда я видел ее и сына. И полвека потом моим самым страшным сном были Лидия с Аратой, тающие в тумане, — вот они рядом со мной, я бегу к ним, протягиваю руки, а руки проходят сквозь туман.
Я вернулся в Токио, где оставались Тидзу и старший сын. Забывший меня Цитому с удивлением разглядывал русские подарки — шапку-ушанку, игрушечный пулемет, деревянную куклу — пионера. Подарки забирал, а меня сторонился, прятался за мать.
Тидзу выслушала меня с величайшим достоинством и сказала, что она согласна на все. Я подал документы во все нужные ведомства, но через неделю после моего возвращения пришел приказ — отправить меня в распоряжение генерала Ямаситы, армия которого базировалась на Окинаве.
Как объяснить, что произошло потом…
От Лиды я не получил ни одного письма. По делам службы приезжая в Токио, я еще пытался пробивать вызов для Лиды и сына, пока мне прямо не сказали, что это невозможно. Япония и Советский Союз стремительно становились врагами, и честное служение Родине делало меня предателем собственной любви и семьи.
— Если вы не думаете о себе и о своей Родине, подумайте хотя бы о них. Ваши попытки связаться с ними небезопасны, прежде всего для госпожи Виноградовой-сан. По данным нашей разведки, в Советском Союзе идут массовые аресты. В такой ситуации письма из Японии и попытки вывезти свою неофициальную семью сюда обернутся концлагерем и гибелью для госпожи Виноградовой-сан и для вашего сына.
— Смиритесь, — сказал мне генерал-полковник. — Иначе вы убьете их. Если уже не убили. Сам факт рождения сына от японца может стать для нее смертным приговором…
Я вышел из военного министерства на улицу, но мне казалось, что я вошел в смерть. Мир закончился. Закончилась жизнь. Все прочее стало доживанием.
Когда Советский Союз вступил в войну с Германией и Гитлер блокировал Ленинград, я, как мог, следил за тем, что творилось с городом. Считал дни блокады и не мог есть — с каждой проглоченной горстью риса мне казалось, что я отнимаю кусочек жизни у сына и у Лиды. За несколько месяцев я похудел на 18 килограммов, и меня отправили в госпиталь, где стали вводить питание через зонды.
Я служил как мог — честно. Несколько лет был с войсками Ямаситы Томоюки на Филиппинах. Ямасита грабил эту несчастную страну. Однажды, после одного из военных рейдов, он с глазами голодного хищника показывал мне завернутую в окровавленную рубашку добычу. Золотые украшения, слитки, жемчужные нити. И невиданную черную жемчужину, размером с яйцо небольшой птицы. Такой я не видел даже на плантациях Микимото, где мальчишкой подрабатывал, помогая дедушке.
Зловеще хохоча, Ямаеита рассказывал, что расстрелянный им прежний владелец сокровищ говорил, что жемчужину эту называют «жемчужиной Магеллана» и она навлекает беду: легенда гласит, что жемчужина была дарована мореплавателю, открывшему эти острова для европейцев, и что из-за нее он погиб. «Думал меня этим испугать!» — Ямасита жадно смеялся, но мне не было даже противно. Я знал, что судьба накажет его за алчность и жестокость, только не знал, за что судьба наказала меня. Стянув горло тугой петлей так, что воздуха хватало ровно на то, чтобы не умереть сразу, судьба моя, как завороженная, не жалила, ждала.
Однажды я видел, как 36 тысяч плененных гнали в лагерь. В колонне выделялся среди простых солдат офицер, в котором чувствовалось что-то звериное. Может, это была тяга к жизни, которой во мне не осталось.
Охраны не хватало. И, только я отъехал от места, где гнали этого офицера, как услышал выстрелы. Строй распался. Заключенные побежали в разные стороны. Охрана не успевала стрелять. Офицер бежал прямо на меня. Я выхватил пистолет и уже сквозь прицел увидел ту звериную жажду жизни в его взгляде. Он в моем прицеле становился все крупнее и крупнее. Будто заслонял меня самого. Эти звериные глаза мешали нажать на курок.
Я опустил пистолет, так и не убив его. С другой стороны автомобиля, где палил из автомата солдат-водитель, уже лежали десятки человек, а «мой» так и добежал до пригорка, за которым начинались деревья, и успел скрыться прежде, чем подоспевший новый взвод охраны вернул большинство беглецов на место.
Потом, много десятилетий спустя, я увидел по телевизору диктатора этой страны. И узнал в нем не убитого мной офицера.
В 1944 году меня назначили в армию, которая дислоцировалась на Сикоку, что спасло меня от расправы американцев, вскоре занявших Филиппины. Ямаситу они в 1946 году повесили. Видно, прав был расстрелянный им филиппинец — присвоенная Ямаситой жемчужина Магеллана и в этот раз принесла несчастье.
Тогда же, в 44-м, мне единственный раз приснилась Лида, которая в этом сне не растаяла в тумане. Мы говорили с ней не по-японски, как обычно дома, а по-русски.
— Обещай, что ты выполнишь то, о чем попрошу, — сказала она во сне. Она сидела в ложе театра, где я впервые ее коснулся. В волосах был тот же доставшийся от бабушки старинный черепаховый гребень.
— Я сделаю для тебя все. Даже если ты попросишь то, что свыше моих сил.
— Это свыше твоих сил. Но ты это сделаешь. Ты вернешься к Тидзу и снова заживешь с ней одной семьей.
— Я не смогу.
— Ты должен. Тебе суждены еще дети. Они должны были быть нашими, но я уже не смогу их родить. Пусть их родит Тидзу.
Я проснулся в холодном поту и мысленно просил об одном — только бы она не умерла в тот миг, когда мне приснилась. Не знаю, где она, с кем. По пусть лучше буду корчиться в судорогах ревности, представляя, как другой мужчина раздевает мою Лидию, ведет к кровати, любит ее ночь напролет. Пусть буду сходить с ума, только бы, просыпаясь среди ночи, не ощущать холод сомнений — не в могиле ли любимое тело.
Я сошелся с Тидзу. Как и обещал Лиде. И дал жизнь еще одному сыну, Сатоши. А он — своим детям. Так появился ты, мальчик, родившийся почти день в день с моим русским сыном, — может, если учесть разницу во времени между Токио и Ленинградом, вы и родились в один день. Поэтому я не назвал тебя Хироши, как следовало бы по обычной семейной традиции, а дал тебе имя моего деда и моего сына. И, впервые взяв тебя на руки, думал о старшем Арате. Ему в этот день должно было исполниться сорок два. Если он выжил.
Однажды, увидев, как ты делаешь свой первый шаг, я заплакал. Все было так, как виделось когда-то, — мой мальчик Арата, делающий свои первые шаги на полу моего дома в Токио. Только нет рядом Лиды. И мальчик другой.
Тидзу умерла еще до твоего рождения, в 67-м. Так же тихо и покорно, как жила. Во сне. Ни разу за все эти годы она не упрекнула меня. Но, может, ее всепрощение оказалось самым страшным наказанием для меня.
Отношения с Советским Союзом стали налаживаться. И, случайно познакомившись на одном из приемов с русским дипломатом, я поинтересовался, как можно найти человека в такой огромной стране.
Дипломат попросил написать имена и обещал помочь. Я с трудом вывел на листе бумаги русские буквы «Виноградова Лидия Ивановна» и «Ямаока Арата» — да, именно так твое имя и имя моего потерянного сына пишется по-русски.
Через три месяца пришло письмо из советского посольства, в котором дипломат, извиняясь, писал, что данных на Ямаоку Арату не найдено, а женщин со схожими данными три — одна из них погибла на войне, другая скончалась в 1946-м где-то в Сибири, а третья живет в Ростове-на-Дону. Я написал той, что жила в Ростове, — это оказалась не Лида.
Еще раз я встретился с этим же дипломатом несколько лет спустя. Меня снова пригласили на прием в советское посольство. А Григорий стал важным чином — занимал должность заместителя министра. Но он вспомнил меня.
— А я ведь продолжал искать ваших, — сказал он. — Но увы… Никто из родственников всех Лидий Виноградовых, 1910 года рождения, ничего не знал ни о Ямаоке Хисаси, ни о Ямаоке Арате. Мне очень жаль.
Григорий оставил номер телефона своего дома и дома своих родителей.
— Если случится когда-нибудь быть в Москве, позвоните. Я понимаю, что надеяться на чудо смешно, но вдруг…
Теперь остается объяснить, почему я, скрывавший всю эту историю столько лет, пишу тебе. Я не счел возможным тревожить покой моих детей странной историей об их русском брате. Может, я был в этом неправ. Но Тидзу молчала, тем самым не давая мне права говорить, а я защищал свою тайну. Как жадный ростовщик, я пытался «зажечь костер из ногтей» и один наслаждался последними зернами моей памяти, которых в моем кармане оставалось все меньше и меньше. Дабы не утратить ощущения, я разрешал себе вспоминать все реже. И лишь 14 мая — в день нашей первой близости — и 11 апреля — в день рождения Араты — закрывал глаза. И медленно, как безумный коллекционер, в одиночестве открывающий спрятанную от завистливых взглядов коллекцию, позволял себе вспомнить подробности. И почувствовать то, что с 1937 года я не чувствовал больше ни разу.
В последние годы я часто думал, как сложилась бы жизнь, если Лида и сын могли бы остаться со мною. Были бы мы так же бесконечно счастливы, как летом тридцать шестого? Или привычка убила бы любовь…
Мальчик мой. Я не могу повесить на тебя груз долга и просить отыскать следы твоего дяди и его матери. Это невозможно. Но, если чудо когда-нибудь случится, скажи им одно — я их любил. Только их. И еще тебя. Да простят меня все остальные.
Вслед за последней страницей письма шла порыжевшая от времени фотография — совсем молодой дедушка и русская женщина, красивая какой-то старой красотой, на фоне странной горы, похожей на лежащего у воды медведя. Внизу надпись: Аю-даг. Медведь-гора. Гурзуф. Июль 1936 года.
Таких глаз у дедушки Арата не видел никогда.
Что там у дедушки. Ни у кого в реальной жизни Арата не видел таких глаз. И такой незримой, но явной нити, протянутой между этими двумя, выбегающими из моря.
«Наверное, — подумал он, — это и есть то, что называется „любовь“. Не секс, не make love, а любовь».
И еще он испугался, что проживет свою жизнь, так и не успев это почувствовать.
11
Клиника
(Женька, сегодня)
Красное. Фиолетовое. Синее. Красное. Красное. Желтое. Фиолетовое. Желтое. Снова красное…
Падение…
Безднабезднабезднабезднабезднабезднабез-дна-бсз-дна без дна без дна. Без дна.
Падение…
Ничего нет. Я не человек — субстанция. Вещество. Энергия. «Вещество и энергия» написано на корешке одного из томов детской энциклопедии, которая стояла у меня в комнате в детстве. Если помню комнату, значит, я что-то помню… что есть «помню»… что есть «я»… Ничего. Ничего нет. Меня нет, только субстанция, перетекающая в бесконечность.
Красное, фиолетовое, желтое.
Меня нет… падаю, пуще Алисы.
Если помню Алису, энциклопедию, значит, что-то еще есть. Кто я? Лечу… После Большого взрыва, из которого, говорят, образовалась Вселенная, произошел скачок температур. И несколько микросекунд материя существовала в виде плазмы… хаотичного движения частиц… Откуда это? …а уж потом, при падении температур, эти частицы составили протоны, нейтроны, те слились в ядра… или не так…
Вынырнула — я есть, помню… слово «хаотичного» знаю…
Снова в прорву — а-а-а-а-а!!!
Вынырнула — Алиса, энциклопедия, скачок температур. Попытка собрать мышление в кучу.
Снова проваливаюсь… субстантность… я плазма… хаотичное движение частиц…
…частицы называются… поцелуй… кварками и считаются базовыми кирпичиками мироздания… поцелуй… а также глюонами, нейтральными частицами, которые сцепляют кварки между собой… поцелуй… тепло знакомое… Никита… Никита это рассказывал, когда был моим репетитором… Между поцелуями. Губы шевелятся… после падения температур глюоны соединили кварки в протоны и нейтроны, те образовали ядра, затем возникли ато… губы дотягиваются до моих… поцелуй… я же не видела ничего, кроме губ… а что они говорили… под пыткой не вспомнила бы…
Под пыткой… под пыткой…
Это наркоз. Или что-то похожее на наркоз. После родов, перепутав меня с рожавшей рядом девкой, которую должны были зашивать, мне вкололи наркоз. И я, легко и радостно родив, вдруг улетела в какую-то черную бездну. И потом страшно долго приходила в себя. Индивидуальная непереносимость, что ли.
…кварки… частицы… микрочастицы… снова в плазму. Кто подсунул мне наркоз сейчас… Почему… Что со мной случилось?
Глаза с трудом раздираются. В тонкую прорезь век видны только белые стены и край окна. Голова не поворачивается.
Еще рывок. Глаза раскрываются шире. Похоже на палату, но так в сериалах показывают больницы для богатых, которые тоже болеют и плачут. Почти люкс дорогого отеля. Почти…
Что-то негостиничное в воздухе…
— Как мы сепя чуфстфуем? — Высокий швед. Широкоплечий. Хоть и изрядно постаревший викинг. Но этот стареет как-то красиво.
— Где я?
— Не фольнуйтесь. Ви ф очень хорошей клиньике.
— Я больна?
— Нэ совсем. Но фам нужна пом'ощь. И ми об'язатэль-но фам помошем. Это клиньика мирофого урофня.
Откуда знаю, что швед? А… По акценту…
— Как я сюда попала?
Лепет. Уже мой собственный. Такой тихий, что склонившийся над какой-то бумажкой на планшетке роскошный швед мой лепет не слышит.
— Вы швед? — нашла что спрашивать. Хорошо хоть громче — услышал.
— Толко на четверть. Мой т'ьетушка был шфед.
— Ваша тётушка?
— Нэ тьёт'ушка, а т'ьетушка! Т'ьетушка по отсу. Фами-льия от ньего.
— А… Дедушка.
— Та! — Радостно кивает головой четвертыпвед. — Т'ьетушка Олафсон.
— На остальные четверти кто?
— Что?
— Швед — на четверть. А на остальные три кто?
— На две четверти эстонец, на одну восьмую латыш и на одну восьмую русский, — продолжал он коверкать великий и могучий. — Но меня всегда и везде принимают за шведа. И в Нью-Йорке, в Маниле, в…
— Мы в Маниле? — уже не удивляюсь ничему.
— Мы в моей клинике. Это почти на границе Латвии и Эсти… Эстонии. Меня зовут Ингвар Олафсон. Я не жил здесь. Только работал в Нью-Йорке. Но после восстановления независимости мне возвращена недвижимость моих предков. И я открыл клинику на своей исторической родине. Замок был в крайне запущенном состоянии, но я смог привлечь хорошие инвестиции…
— Замок?.. Больше похоже на профсоюзный дом отдыха, чем на замок, — бормочу я, не соображая, что он, живший то в Нью-Йорке, то в Маниле четвертьшвед, наших профсоюзных здравниц знать не может. Почему граница Эстонии и Латвии? Я ж была в тверской глуши. Точно помню, только выехала из медвежьего леса на нормальную дорогу. Поспать решила. Как Штирлиц. «Через двадцать минут он проснется». И что дальше?
— Как я сюда попала?
— Ваши друзья заботятся о вас. Вам будет здесь хорошо. Вы устали. Надо отдохнуть. В моем замке отдыхают, набираются здоровья самые известные дамы Европы. И России тоже. Самые богатые. Здесь дорого стоит. Но для вас совершенно бесплатно. Ваши друзья позаботились о вас. Просили, чтобы с вами я работал лично. И я с вами работаю.
Работаешь-работаешь. Только вот излишне аккуратно повторяешь «ваши друзья». Почти по все тому же Штирлицу. Хотя ты, несчастный несоветский, только на одну восьмую русский, и Штирлица-то не видел, а если и видел по случайности, то не догнал. Не въехал то есть. Не понял. Где тебе, четвертьшвед, знать, что и полковник Исаев все повторял «ваши друзья, ваши друзья», засылая несчастного пастора Шлага через сугробы на лыжах. А Плятт на лыжах не умеет.
— Набирайтесь сил. Я к вам обязательно загляну. Скоро.
— Я хочу домой.
— Обязательно, только набирайтесь сил.
Не слышит, гад. И вид делает, что не понимает. Продолжение вчерашнего? Или не вчерашнего.
— Какой сейчас день? Молчание.
— Я хочу позвонить родным.
Викинг делает вид, что не слышит моего лепета, и исчезает…
Неслабое выпадение из времени и пространства. Какая граница Эстонии и Латвии? У меня ж ни загранпаспорта с собой не было, ни виз. Прибалты же визы ввели, прошлой зимой сама в Таллин ездила, семь долларов за страховку, пятнадцать за визу, и то только потому, что журналистская…