Тогда он почти не поверил старому итальянцу. В единственной пройденной им экспедиции адмирала д'Аламейды было вдоволь еды и пития. И пушек — иначе господство своей Португалии на другом конце света не утвердить!
То было первое упоение победой. Владычеством. И неведомой землей, столь непохожей на его Португалию. Ему было двадцать пять. Время первого вкуса денег и почестей. И первых пыток внутри самого себя…
Теперь, пятнадцать лет спустя, изможденный не меньше собственной команды, он боялся закрыть глаза. Ибо то, что являлось ему во сне, было страшнее яви, которая его окружала. А окружала его бесконечная океаническая стихия. И люди, жрущие опилки, перемешанную с червями сухарную пыль и воловью кожу.
Может, прав был Эстебан Гомес, кормчий корабля-беглеца «Сан-Антонио»? И после открытия обещанного королю пролива, дающего иной, западный путь к Островам пряностей, его флотилии, потерявшей два судна и проевшей почти все свои запасы, надо было вернуться в Испанию. Чтобы потом, когда-нибудь, собрав новую экспедицию, отправиться в единожды найденный путь?
Да, трезвый разум велел сделать так. Но разум иной говорил — кому будет нужен тогда он, Фернандо Магальянш, чужеродный португалец, чья тайна уже поднесена испанскому королю. Главный в жизни шанс даруется единожды. Или никогда. Его шанс был дарован ему только потому, что никто в мире не догадывался о проливе, позволяющем, уплывши на запад, вернуться домой с востока. И лишь он, Магальянш, готов был положить к трону Карлоса новый путь.
Разве испанцы простят ему, что вернувшиеся суда не заполнены до отвала пряностями? Кому нужен пролив, когда нет прибылей, поделенных еще до отплытия? Разве дозволят ему начать все сначала во второй раз и тогда уж обогнуть мир?!
Он слишком хорошо знает ответ — не позволят!
И знает, что свой шанс он не отдаст. Ни за что!
И теперь за его, Магальянша, шанс на величие и подтверждение истинности знания, единожды открытого в голове, жизнями платят умирающие от голода моряки.
Не будь столь благословенной погоды, погибли бы уже все. В день, когда на одном только «Тринидаде» пришлось спустить за борт семь трупов, он приказал сдирать с грот-мачты воловью кожу. Крыс, которых еще недавно матросы продавали друг другу за непомерную сумму в полдуката, последнюю неделю нельзя было достать и за пять.
Съели всех крыс.
Его верный Энрике вчера принес тощую тушку со словами, с какими прежде подавал ужин дома.
— Еда, Господин.
«Еда, Господин!»
По правую руку от него Беатриса, носящая во чреве их второе дитя. Теплый ветер доносит из соседних комнат кисловатый запах. Так в детстве пахла его кормилица, а теперь так пахнет кормилица его сына. Сын жадно хватает губами ее налитую грудь, и через мгновение почти одинаковая улыбка облегчения на лицах у женщины и ребенка. И расплывающееся теплое пятно у второй сочащейся не выпитым молоком груди.
«Еда» было первым португальским словом, которое запомнил Энрике, — в предыдущей жизни его звали Трантробаном.
«Еда», — сказал Фернандо, придвинув к купленному на рынке аборигену миску с рисом и кусками жареного мяса. И, указывая на себя, добавил: «Господин».
«Еда. Господин», — покорно повторил абориген, смиряясь с новой участью. Теперь понятно, кому и за что он служит. Служит «Господин». «Господин» дает «Еда». Можно жить.
Там, куда увез его Господин, бывает так, как Трантробан никогда и представить не мог. Господин называет это: «Холодно». Господин говорит: «Зима пришла». И надо надевать на себя много всяких мешков.
Зато там, куда его привез Господин, женщины такие большие, каких в его племени не бывает! Если бы вождь, каждые десять лун выбиравший в главные жены самую большую женщину племени, увидел ту, с кем он, Трантробан, проводит ночи, когда «холодно, зима», он сразу бы передал ему главный тотем.
У новой женщины Трантробана (Господин называл ее «Идаласьтебеэтатолстаякухарка!», а госпожа говорила «Марта») тело большое-большое. Под огромными мешками, в которые заматывают свою красоту эти северные люди, даже не видно, как у нее всего много! Огромные ноги. Живот, похожий на другой мягкий мешок, куда здешние люди кладут свою голову для сна и называют его «подушка». Живот-«подушка» такой большой, что никто и не заметил, как кухарка выносила его сына.
И белые груди. Каждая не умещается даже в двух его руках! А руки у Трантробана большие, крепкие, крепче, чем руки вождя. Эти руки умеют разбить кокос о камень одним ударом, не то что женскую грудь удержать. Но на грудь его женщины и этих рук не хватит! Груди женщин его племени другие — желтые, продолговатые, свисающие, как манго с ветки. Дома одной руки Трантробана хватало на две груди.
Как Трантробан жалел, что никто в его племени не увидит эти огромные груди его женщины по имени Идаласьтебеэтатолстаякухарка. И никто не поймет, как высоко Трантробан взлетел!
Энрике-Трантробан был единственной ценностью, вывезенной Фернандо из Малакки. На невольничьем рынке у этого мальчишки были глаза уже простившегося с жизнью старика. Что ждало его — рабство на кораблях?
Фернандо купил мальчишку с выпученными глазами и сделал его не рабом, скорее слугой и наперсником. Энрике так быстро научился новому языку и усвоил новую жизнь, что, одетый в цивильное платье, он уже не казался туземцем. Фернандо, скоро переставший замечать, как его слуга не похож на иных слуг, каждый раз удивлялся, когда в Лишбоа и в Мадрите бегущие следом за Энрике мальчишки во все глотки распевали: «Черен-чёрен человек, чур, меня не тронь вовек!»
— Еда, Господин.
При виде тушки тощей крысы — и эта дошла от голода! — Фернандо понял, на что похожи его ночные муки.
Он видел их на картинах странного голландца Хисронимуса, привезенных ко двору второго в его жизни правителя — испанского короля Карлоса. После заполнивших стены королевского дворца картин с мадоннами и ангелами нарисованное голландцем казалось сумасшествием. Непотребством, на которое срамно смотреть. Об этом шептались придворные. Так думал и Фернандо, пока не вспомнил тот странный сон, что долго не отпускал его в индийском походе с д'Аламейдой.
Сон случился вскоре после его первого боевого сражения при Каннаноре. Тогда он, сам раненый, впервые убил человека. И в своих снах из воина и мужчины вдруг превратился в ребенка, старающегося залезть к матери на колени.
Темное сукно платья вырастало до размера гор. Он хотел и не мог по ним забраться, цеплялся за уступы и снова срывался вниз с безмолвным криком на устах.
Он убил человека!
Он, мамин Фермо, убил человека!
Пусть туземца, пусть магометанина! Но разве верующий иначе не имеет права быть человеком? Кто так повелел? Папа Александр VI?
В мае 3493-го Папа подписал Тордесильясскую буллу, поделив еще не открытый «остальной свет» между Португалией и Испанией. Провел пером линию на карте в ста левгах от островов Зеленого Мыса, через год отодвинул ее еще на двести семьдесят левгов к западу. Но видел ли Папа океан и весь прочий мир, чтобы его делить?
Богохульны подобные мысли? Может быть. Но здесь, где мир иной, чем в его родной, но слишком самонадеянной и мнящей себя центром мира Европе, все выглядит иначе. И странным кажется, что некто, живущий за тысячи миль, дарует себе право единожды и навсегда решать судьбы мира — на восток от прочерченной линии все навеки португальское, на запад — испанское!
Папа Александр VI свершил свой раздел единой чертой. Но чем дольше Фернандо думал об этом разделе, тем непонятнее становился вопрос: как быть с линией, которая должна продлиться с другой стороны земного шара? Где линия противуположная Тордесильясской? Докуда миром может править его родная Португалия, а где отсчет господства принятой им недавно новой испанской отчизны?
Но вопросы эти вызрели в его голове много позже. А тогда, на пряной индийской земле его мучили иные мысли — он убил! Голова убитого нелепо запрокинулась, и кровь, струйкой затекающая изо рта за глаза, в его ночных кошмарах превращалась в реку крови, бурлящую, набирающую силу, врывающуюся в море. Он пытался повернуть, но рубаха, напитавшаяся кровью из его раненого плеча, превращалась в парус и несла корабль в огромный, разросшийся до непомерных размеров остекленевший глаз убитого.
После осады Азамора к этим изнурительным видениям добавилось новое — конь… Потеряв коня, он едва не потерял ногу. Обошлось, хотя удар копьем сковал колено навсегда, и его хромота стала вечным напоминанием об Азаморе. После того сражения в снах Фернандо долго явственно чувствовал под собой упругое тело лошади. Ветер в лицо, и пьянящая уверенность, что конь несет его к славе. И каждый раз ровно за миг до славы конь оступается, разламывается надвое, роняя седока, а из половинок, погребая Фернандо, текут нечистоты.
Потом, заметив разделенного на две половины коня на картине голландца, Фернандо долго не мог избавиться от ощущения, что сумасшедший Хиеронимус подсмотрел его сон. Он знал, что все это неприлично и постыдно, приказывал себе забыть и сон, и картину. Приказывал, но не мог.
Теперь же он второй год на главном в его жизни пути — пути по кругу, призванном доказать, что он, Фернандо Магальянш, первым обойдет вокруг света. И в этом пути прежние мучительные видения множатся новыми.
Крысы, вырастающие до размеров виденных им прежде в Каликуте слонов и раскрывающие ставшие огромными пасти — ты съел нас, теперь наша очередь… Голова Кассады, страшно хохочущая на колу… И снова реки крови, теперь уже уносящие не его, а Беатрису и сына. Подобное приснилось ему впервые на третий месяц пути. Придя в себя, Фернандо вспомнил, что теперь, на исходе ноября, Беатриса должна родить. И понял, что второго сына у него нет.
— Он мертв. Мой мальчик мертв.
Это было не знание — что можно знать наверняка, находясь в нескольких годах пути от дома. Это было то самое предчувствие, которое обреченнее любого знания.
Думая о доме, он силился вспомнить лицо жены. Силился и не мог. Память показывала иное — его рука, прижатая к ее разбухшему животу. Миг, и живот шевелится. Он в испуге отдергивает руку и только потом понимает — там шевелится его ребенок.
Что дал он сыну?
Обещанную монархом двадцатую часть доходов от экспедиции? Но, кроме убытков, его поход доселе ничего не принес. Титул adelantado— наместника всех открытых им земель и островов — и право владения двумя островами из каждых открытых им шести? Так нет пока и островов. Открытый им проход в неведомый прежде миру океан — пролив, названный им проливом Todos los Santos, Проливом всех Святых, его, Магальяншев, пролив? Да только нужен ли он сыну? Или мальчишке было бы лучше, если бы зимними вечерами отец рассказывал ему истории своего детства, как это делал когда-то его отец…
Дожив до тринадцати лет в родной Сабросе, он никогда не видел моря. Хоть и выпало ему родиться в величайшей морской державе мира, но его провинция Таз оз Монтишь была едва ли не самой сухопутной из всех приземленных и сухопутных провинций на свете. Чинные домики, поля, речонка, по которой пускал он кораблики — отец научил мастерить их из коры деревьев. И виноградники. Куда ни глянь, всюду виноградники.
Собственного имени вину Саброса не даровала — не Порту с ее портвейнами. Но вино с их семейных виноградников чтилось как одно из лучших. И каждую осень крестьяне собирали возы, чтобы отправить их в далекий путь в Англию. Бочки долго крепили на телегах, и возницы, выпив по кружке вина на дорогу, трогались в путь. А мать долго крестила их вслед. Английскими деньгами можно было жить до нового урожая.
Ему, мальчишке, эти сборы казались не важными. Что тот виноград? Обычность. Куда ни поверни голову, везде растет. И что те деньги? Суетность. Не купишь на них ни неба, ни моря…
Мальчишкой он увидел небо. Проснувшись от жары среди ночи, высунул голову в окно и замер. Черное с тайными тропами звезд небо было тайною из тайн. Все вокруг — тоска, а небо — простор. Вольность. Будто можно выпрыгнуть сейчас в сад, разбежаться с их пригорка — и дальше босиком по любимому звездному пути.
При дворе короля Мануэла жил звездочет. В первую же свою ночь во дворце тринадцатилетний паж Фернандо пробрался к нему в одну из башен дворца и полгода потом таскал дрова и выносил из башенки нечистоты, только бы старик пустил хоть глазком взглянуть на небесное таинство.
Звездочет был смешным стариком. Прятал глаза за двумя стеклышками, соединенными проволокой.
— Сие новейшее оптическое изобретение называется «очки». Оно позволяет хорошо видеть тому, чьи глаза становятся слабы вследствие болезни или старости, как у меня.
Стекла эти, говорил старик, сродни стеклам большим, соединенным с трубой, позволявшим глядеть на звезды. У них общие тайны оптики.
— Ты невнимателен к сим мелочностям, потому что юн. А сравняется тебе сорок, как мне нынче, вспомнишь о моих словах.
Значит, было звездочету в ту пору сорок лет. А тринадцатилетний провинциальный юнец считал его стариком. Мальчишка, глупец! Он даже не догадывался, зачем звездными ночами поднимается в эту башню дворца королева Элеонора. Все казалось так просто — королева идет смотреть звезды. Значит, этой ночью ему, мальчишке, здесь места нет. Королева идет…
Теперь сорок ему самому. Когда он вернется домой, мальчишки в спину тоже будут звать его стариком.
Нет! Не может быть! Не должно так быть!
Он — это другое дело. Он вернется с триумфом. С викторией для его новой родины. И мальчишки будут смотреть на него столь же восторженно, как некогда он сам в Лишбоа встречал Васко да Гама.
Целых три года кумиром юного сердца был да Гама, даровавший его Португалии морской путь в Индию. Как говорил с Васко король, как улыбалась инфанта!
Фермо боготворил великого мореплавателя до тех самых пор, пока из второго плавания да Гама в Каликут не пришла весть, что Васко жестоко уничтожил флот мусульман. Его не осуждали. Напротив, Васко снова считался героем, ведь он отомстил врагам, некогда безнаказанно убивавшим португальских купцов. И только лучший друг Фернандо Франциско Серрано мучительно пытался понять — так ли уж прав великий Васко.
— Не будет в мире добра, если жестокостью отвечать на жестокость, — уверял Серрано.
В знаменитой морской школе на священном мысе девнего мира в Сагрише они с Серрано делили все тяготы постижения морской науки. Зачисленные в школу мореплавания, которую окончил и Васко («Меньше десяти бобов Васко никогда не получал, позорно будет нам, Франциско, с не сдавшими экзамен невеждами получить горошины!»), они с упоением возносили слова благословения Господу, что явились в мир не во мраке невежества, а в просвещенный век великого постижения земли! Когда земля эта более не кажется неведомой бездной! Когда придуманы каравеллы — легкие, надежные, способные идти против ветра! Когда открыты неведомые прежде способы определения меридианов и судну нет более надобности тащиться вдоль берега, держась за него, как дитя за подол кормилицы.
Растворив в крови суть висящего над дверями школы латинского изречения Navigare necesse est — «Плавать по морю необходимо», вместе с Серрано они вязали свои первые лаги — узлы на веревке. Травишь лаг по борту, считая, сколько узлов уйдет под воду, покуда не просыплется песок в песочных часах. Их учили владеть мечом, рулем, компасом, парусом, пушкой, читать портуланы и опускать лот.
— Гляди, Фернандо! — учил его капитан Диаш, показывая на вращающуюся на оси круга угломерную линейку. — Сие есть алиада, у коей по краям два ока. Поворотить сию алиаду нужно так, дабы свет солнца в полуденный час попал в сии оба глаза, и край алиады укажет на круге сем градус широты.
Днем они внимали науке Диаша, а ночью до хрипоты спорили, прав ли великий Васко? Фернандо неуверенности друга не разделял.
— Мы покорили Каликут! Португалия — владычица морей и суш! Васко служит отечеству и славе земли нашей!
Прошлой зимой, подавляя мятеж — не мусульман далеких, а своих, полтора года с ним плывших, — он вдруг вспомнил слова друга: «Не будет в мире добра, если жестокостью отвечать на жестокость». Иная юная душа когда-нибудь, прочтя те записки, что нынче пишет об их пути молодой итальянец Антонио Пигафетта, осудит за бессмысленную жестокость уже его, Фернандо. Жестокость — да, но бессмысленную… Не прояви он жестокость тогда, год назад, теперь, когда нет ни еды, ни питья, когда даже он сам не ведает, где же берег, бунт был бы неизбежен…