— Да, мы двое! Из всех тысяч, миллионов, живущих в мире, только мы двое обогнули его!
Ошеломившее Магальянша открытие не произвело на Энрике никакого впечатления. Слуга снова мечтал о грудях своей толстой кухарки.
…Месяцем позже флотилия подходила к еще одному острову в большом архипелаге, названном Фернандо островами Святого Лазаря. Уж здесь-то неизвестных прежде островов было без счета. И каждые два из шести волею короля дарованы ему, Магальяншу.
На их пути оказался радостно встретивший их цветущий остров Самар. Местный вождь, чью речь легко понимал радостный Энрике-Трантробан, на прибрежном песке рисовал им дальнейший путь вокруг архипелага, усердно тыча палкой в один, чуть более крупный из нарисованных им островов: «Себу! Хумабо! Себу!»
— Он говорит, это остров Себу. Очень богатый, — перевел Энрике-Трантробан. — Говорит, правитель зовут Хуб хороший. Надо пылыть к Себу.
— Командор, вы никогда не чувствовали себя посланцем Бога на земле? — спросил входящий в капитанскую каюту Барбоса. — Взгляните — так встречают только посланцев Богов!
Магальянш вышел на палубу. Со всех сторон приближающегося острова, размахивая ветками пальм и восторженно крича, к берегу бежали аборигены.
— Они говорят: «Посланцы небес», — перевел Энрике-Трантробан, — они так зовут нас.
Неделя на Себу была сном. Не сном — раем! Почести, еда, пальмовое вино. Вождь Хумабо согласился не только присягнуть испанскому королю, но и принять христианство.
Хумабо поселил Магальянша в своей хижине. И в первую же ночь привел к нему одну из своих дочерей — совсем еще девочку.
— Лалу! — сказал Хумабо. И, поклонившись много раз особым ритуальным манером, вышел из хижины.
— Вождь сказал, ее зовут Лалу, — перевел Энрике-Трантробан, проверяя, не кроется ли в плетеных стенах хижины какой угрозы для его «Господин». — Вождь сказал — бери в жены! Почесть!
Энрике-Трантробан недовольно поморщился. Не прикрытые ничем, кроме бус из ракушек и семян, острые грудки Лалу не стоили ни части сокровищ его кухарки. Но Энрике не понимал, что случилось. Его господин обычно не обращал внимания на женщин. Не глядел на знатных сеньор, одаривающих его знаками внимания в мадридских соборах. Не замечал дешевых портовых шлюх, на которых в больших городах, яростно потроша свои кошели, бросалась вся остальная команда. Не видел и аборигенок — у берегов Бразили мужчины за один нож отдавали двух, а то и трех женщин, единственным одеянием которых были их длинные волосы.
Теперь же его обычно бесстрастный господин не отводил глаз от острых грудок дочери вождя. И приказал: «Ступай!» Перевод господину больше был не нужен.
В эту ночь Магальяншу показалось, что он поднялся в недоступное прежде для него небо и вернулся в свой истинный дом. Мир в объятиях Лалу переворачивался и летел куда-то в звездное облако, что сопровождало их в открытом им океане.
Мысли о долге, о жене не могли остановить безмерности этого полета. Он обогнул мир. Он на пути домой. Он любит. Может быть, впервые в жизни.
Кто из женщин был в этой жизни? Робкая маленькая Мария, которую в густых зарослях не налившегося еще винограда за домом он, двенадцатилетний мальчишка, гладил и целовал сквозь старенькое, много раз чиненное, платье… Инесс, фрейлина королевы Элеоноры, открывшая мальчику-пажу путь в свою роскошную спальню и в свое роскошное тело… Ставшая законной женой Беатриса…
Ни одна из случайно попадавшихся на его пути женщин не дарила того, что было в этой маленькой девочке с острыми, открытыми всему миру грудками. Эти оголенные грудки казались ему раем. Он ревновал к каждому брошенному на них взгляду, не желая понимать, что подобная обнаженность для туземцев не греховна: «Но взгляды моих моряков греховны!» Ночи напролет с упоением, с которым новорожденный ищет материнскую грудь, искал губами ее два пригорка. И приникал к ним иссохшимися губами как к пригоршне святой воды после исповеди.
Он любил свою Лалу и в этой маленькой хижине, их первом доме, и на берегу, под открытым небом, которое здесь, в азиатском краю, в одночасье, будто разом задули все свечи, становилось черным, и у себя на корабле, куда напросилась завороженная невиданным прежде зрелищем Лалу. Побитый о скалы, источенный червями «Тринидад» казался девочке чудом. А ему чудом казалась она — тоненькая, сильная, способная ночи напролет ласкать его возрождающуюся к новой жизни плоть. Он любил ее снова и снова, не понимая, откуда брало силы еще недавно полностью изможденное тело. На прошлой зимовке, перестав видеть любовь даже во сне, он решил, что его колодец уже пуст. Но теперь колодец был снова полон и счастьем выплескивался через край.
«А ведь я должен казаться ей стариком!» — мелькнуло в олове в одну из ночей. Но, чувствуя, как Лалу извивается на нем всем своим гибким сильным телом (ни одна из его прошлых европейских дам не рискнула бы оказаться сверху!), как прижимается губами к его набирающей силу плоти, он терял никчемную мысль, растворяя ее в наслаждении. Лалу натирала его и свою кожу пальмовым маслом, и взаимное скольжение становилось столь легким, что он уже не мог поверить, что где-то там, в далекой северной жизни, несколько раз ему приходилось поспешно натягивать штаны, не свершив того, к чему стремился.
Если ему, как любому живущему на земле, был отпущен свой сосуд наслаждений, то до благословенного дня вступления на землю Себу он, Фернандо Магальянш, сорока лет от роду, не отпил из этого сосуда и десятой доли положенного.
Совпадая с приливом, отвечая каждой волне, они входили в свой ритм. И постепенно наращивая его, обгоняли море и землю, пока течение любви не выбрасывало их, изможденных, на пустынный берег, подходы к которому охраняли воины вождя и верный Энрике-Трантробан.
«Посланец неба женится на дочери вождя!» — произносили воины, стараясь не бросать завистливых взглядов в сторону берега.
Он подарил Лалу бусы, яркие шали и вещь, завораживавшую всех островитян, — зеркало. Единственное уцелевшее из десяти больших зеркал, загруженных в Севилье, казалось, сохранилось только для того, чтобы отражать в себе эту божественную девочку.
В ответ в одну из ночей Лалу подбежала к своему уголку хижины, где хранились ее детские сокровища. И, достав большую раковину, протянула ему. В центре еще хранящей в себе остатки морской жизни раковины лежало переливающееся черное яйцо размером с перепелиное. Выскочив из хижины и взяв факел у одного из воинов, охраняющих их покой, Лалу поднесла огонь к яйцу. Ослепительный блеск заиграл на его мерцающей гладкой поверхности.
— Жемчуг?! — не поверил Фернандо.
Жемчужины таких размеров и такого идеального черного цвета не доводилось ему видеть ни в одном из королевских убранств. Жемчужины Инесс были величиной с крупный горох. Испанская королева гордилась ожерельем, в котором сверкали белые жемчужины размером с большую виноградину. А эта…
— Лалу — Фемо! — по-детски не выговаривая звуки, произнесла его возлюбленная, протягивая свой дар любви. Фернандо хотел спрятать жемчужину, но при всем желании не мог бы этого сделать. В двух обнаженных телах нет места, куда можно спрятать даже жемчужину. Солнце сливалось с луною, день с ночью, берег с землею. И он уже не знал от чего качает его тело — от бесконечных волн за бортом или от волн иных, возникающих от его слияния с Лалу.
В один из дней Лалу напросилась ночевать на каравеллу. Привыкшая к невысоким хижинам и невысоким лодкам, на которых аборигены совершали свои плавания между островами, она никак не могла насмотреться на огромный корабль. Забыв о вечном правиле — женщине на корабле места нет! — ступая вместе с ней на борт «Тринидада», Фернандо подумал, что так девочка ощущает свое приобщение к тем, кого сочла посланцами неба. Рядом с ней он готов был забыть про точащих его корабли червей.
…Он проснулся от крика Лалу. Девочка бегала по палубе, истошно крича. На ближайшем к соседнему острову Мактан берегу собирались люди, не похожие на тех восторженных аборигенов, что встретили их неделю назад. Показались воины с иной раскраской лиц и другими перьями на голове, чем у воинов Хумабо.
— Лапу-Лапу! — кричала перепуганная Лалу, размахивая руками. — Мактан. Лапу-Лапу…
— Дониа говорит, что это воины Лапу-Лапу, вождя острова Мактан. Что вождь Хумабо недавно установил с ним мир и обещал Лалу ему в жены. Но это было до того, как приплыли «посланцы небес». Лалу говорит, что Лапу-Лапу убьет Хумабо.
— Скажи ей, что никто не убьет ее отца. Я не позволю, — крикнул Фернандо, быстро одеваясь в своей каюте. — Крикни, шлюпки на воду. Много не надо. Сорок человек. Скажи Лалу, что ей лучше остаться на корабле…
— Дониа не слушает, Господин. Дониа хочет на берег. Дониа говорит, что скажет что-то Лапу-Лапу и не будет война…
Подплывая ближе к берегу, Фернандо заметил, что горит крест, установленный им возле хижины вождя, — символ свершенного накануне обряда посвящения аборигенов в христианство. Горит и лодка, первой посланная на подмогу воинам Хумабо. Сами воины в знакомой ему раскраске племени Себу смешались с врагами, и двое из них вбивают в свои боевые барабаны убыстряющийся ритм. Услышав этот ритм, Лалу задрожала. Его тайный язык сообщал девочке нечто, что не в силах были понять пришельцы.
— Спрячь ее! Уведи к отцу! — крикнул Фернандо слуге. Но. прижимая к лицу руки, Лалу продолжала что-то лопотать.
— Дониа говорит: «Беда!» Дониа говорит, не надо Господин плыть туда. Она говорит, отец Хумабо предать Господин. Она говорит, у Лапу-Лапу отравленные стрелы…
— Я сказал, спрячь ее! Где хочешь спрячь! Головой отвечаешь…
Энрике кивнул. И когда до берега оставалось несколько сотен метров, вдруг нырнул в воду, увлекая Лалу за собой. Фернандо дернулся в ту сторону, но один из спутников остановил его.
— Они проплывут под водой и выйдут там, где нет воинов Лапу-Лапу. Они хорошо плавают. Оба. Это их спасет. Ей не надо сейчас к отцу.
…А к берегу уже бежали смешавшиеся с недавними врагами воины Хумабо с новой ядовито-зеленой раскраской на лице. Раскраской измены.
Подарив глоток счастья, жизнь поворачивала его лицом к отчаянию — вновь обращенный друг предал, любимая ушла под воду, и неизвестно, спасется ли. Надо было оставить ее на корабле! Там, где мужчины дерутся за женщину, ей места нет. В том, что сейчас ему предстоит бой за Лалу, Магальянш не сомневался.
Они еще не успели ступить на берег, как в них со всех сторон полетели стрелы. Засевшие в прибрежных зарослях воины Лапу-Лапу теперь разом выбежали и уже тащили испанскую лодку из воды на песок.
— Поворачивай назад! — стреляя, кричал Магальянш тем, кто плыл следом. — Отходи за подкреплением! Мы прикроем.
Две следовавшие сзади лодки начали разворот. Они были еше далеко, и стрелы аборигенов их не доставали.
— Надо отходить, командор. Здесь нужны пушки «Тринидада»! — крикнул один из его моряков, подбирая слетевший с головы Магальянша шлем.
— Отойдем! Сейчас отойдем! Я только должен его убить. Двоим нам в этом мире места нет!
И в этот миг он различил в толпе воинов того, кого Лалу назвала Лапу-Лапу. Высокий вождь с искаженным раскраской и ненавистью лицом, обнажив искривленный меч, шел на него. Полуденное солнце бликовало на острие.
Фернандо прицелился, но один из бликов от меча попал ему в глаз. Командор промахнулся. Почти не глядя выстрелил еще раз. В следующее мгновение почувствовал, как острая боль пронзает шею и ногу. И увидел, как песок под его следом становится красным… Берег красной реки, над которой скалой возвышается Лапу-Лапу.
Третий удар пришелся в грудь.
Он еще успел увидеть, как из потайного кармана камзола в прибрежный песок медленно выкатывается черная жемчужина. Она становится все больше и больше, пока не превращается в огромное черное солнце, падающее с неба на него, Фернандо Магальянша, который первым обогнул мир, отправившись в свой главный путь под именем, записанным императором на свой испанский манер, — ФЕРНАН МАГЕЛЛАН.
3
Парочка трупов со взломом
(Женька, сегодня)
— Ну, Толич, ты масдай! Хоть бы проверял, кого пугаешь! У нес же сердце! Сегодня и так эти взрывы, а тут еще ты — здрасте-пожалуйста, покойничек в реале с доставкой на дом!
Глаза открываться не хотели. Голова страшно саднила и гудела, будто ее поместили внутрь медного таза, по которому били большим ударником. Что вполне могло означать, что я жива, — это раз. Из всего, смешавшегося в сознании, я выделила голос сына. Значит, с Димкой все в порядке — и это два. То, что свалившийся на меня с ножом в спине не Джой, я успела сообразить, прежде чем потеряла сознание, — труп был намного крупнее Димки. Но раз все же падал кто-то с ножом в спине, значит, в квартире труп — это три.
Открыв глаза, я увидела над собой сына и какого-то нелепого лохматого детинушку. А! Это тот самый Толич, к которому Димка шел в ОГИ.
— Я ж не знал, что твоя мать вернулась. Ты сказал «семь минут», а все нет и нет, вот и решил пугнуть.
— Ма-а, тебе лучше? — позвал сын.
— Евгения Андреевна, простите, я не хотел, я не знал… — лепетал детинушка.
— Не знал, не знал! — рявкнул сын. — Я тебя в другой раз так пугану!
В следующие несколько минут я была напоена корвалолом, а сын и Толич объясняли мне все на пальцах, как плохо соображающей маразматичке.
— Ма, это Толич!
— Евгеньандрена, я Толич!
— Он пошутить хотел. Он не знал.
— Не знал я, Евгеньандрена…
Еще добрый десяток минут понадобилось, чтобы я все-таки уяснила, что никакого трупа нет. Толич, не дождавшись сына в ОГИ, пошел к нам домой, но с Димкой разминулся. Накануне он купил в ларьке пугалок в метро половинный нож, который лепится к спине или груди и выглядит как кинжал в сердце. Толич был в гостях у Димки только вчера и думал, что Джоина мама, то есть я, все еще в командировке и открыть дверь, кроме Джоя, некому. Так что подготовился еще на лестничной площадке, «дабы сразить наповал»…
Сразил…
Мне стало весело. Испугаться детской игрушки. Если б не бессонница, не дурацкий звонок, совпавший с письмом и взорвавшейся машиной, я не свалилась бы в обморок. А так… Бухнулась, как истеричка. Да еще и, падая, зацепила кованый сундук, служивший тумбочкой в прихожей. Теперь кровь из головы не хотела останавливаться.
— Швы бы наложить, — робко произнес Толич.
— Я тебе наложу, — огрызнулся сын, держа у моей головы банку с кубиками льда.
— Не, реально, лучше в травмопункт. Пусть посмотрят…
— С меня на сегодня хватит. Не то еще травмопункт взорвется. Я лучше лягу.
Встать не получалось. Джой легко, как маленького ребенка, подхватил меня на руки и понес на диван в мою комнату.
— Может, вызовем «скорую»?
— Дай еще льда. Если кровь не остановится, тогда будем думать.
Пока Джой с Толичем неуклюже пытались забинтовать мою голову, я чувствовала, что засевшая внутренняя тревога сжимается, готовясь исчезнуть без следа, — сын жив, трупа нет, что еще человеку надо! А сгоревшая машина и разбитая голова, подумаешь, мелочи! Но кровившая рана мешала заснуть. Чуть начинала дремать, как клубы дыма от горящей машины мешались с расплавившимися туфельками и залитой кровью собственной майкой. Вместо крови Толич использовал купленный по дороге пакет томатного сока, но вид майки от этого казался не менее страшным. Тревога обманула. Съежившись до почти незаметного состояния, она крутанулась переворотом через голову, как пловец на дистанции, и снова начала расти.
Заснуть не удастся, поняла я и открыла глаза. Закат бросал в окна причудливые отражения от соседних крыш. Поставить бы на ту серебристую крышу одну фигуру, с такой подсветкой кадр получился бы что надо! Но достать до той крыши можно только телевиком, а телевиком кадр настроения не снять. При большом увеличении зерно начинает выпирать и сбивать любое ощущение…
Что же все-таки могло произойти? Еще вчера, долетев до Москвы из воюющего региона, я чувствовала привычное облегчение — все позади. Теперь же от чувства безопасности не осталось и следа. Можно списать все на нервы — переутомилась, случается. Неделька в какой-нибудь глуши, и буду в норме. Или все же опасность не придумана? И мне действительно что-то угрожает. «Старая машина и молодой сын…» Молодой сын…