– Верно, верно, – сказала она, припоминая. – Мой брат был тогда еще в школе. Это с моим отцом, с моим бедным отцом была у вас ссора. Но вы приедете в Шоуз‑касл в четверг к двум часам дня, не правда ли? Джон будет рад вам он умеет быть приветливым, если захочет. И мы поговорим о былом… Сейчас мне надо спешить, чтобы все наладить. Прощайте.
Она хотела проехать, но он осторожно придержал лошадь под уздцы.
– Я провожу вас немного, Клара, – сказал он. – Дорога трудна и опасна, вам не следует ехать так быстро. Я пойду рядом, и мы поговорим о минувших днях так нам удобней будет беседовать, чем на людях.
– Правда, правда, вы правы, мистер Тиррел, будь по‑вашему. Брат велит мне иногда появляться в обществе и ездить вниз, в этот противный отель. Я бываю там, чтоб угодить ему, да и эти люди ни в чем не связывают меня: я могу приходить и уходить когда вздумается. Знаете, Тиррел, очень часто, когда я там сижу и Джон следит за мной, я могу держаться легко и быть веселой, словно мы с вами никогда и не встречались.
– Лучше бы нам вовсе не встречаться, – сказал Тиррел дрогнувшим голосом, – раз все пришло к такому концу.
– А как же было греху и безрассудству не кончиться печалью? И когда же своеволие приводило к счастью? Разве тихий сон слетает к подушке злодея? Вот что я повторяю себе, Тиррел, и вы тоже должны твердить себе это, и тогда вы научитесь нести свою долю так же легко, как я несу свою. Зачем жаловаться, когда мы всего лишь получили по заслугам? Вы, кажется, плачете? Что за ребячество! Правда, говорят, будто слезы облегчают раз так, то плачьте, плачьте, я не буду смотреть…
Тиррел шел рядом с ее пони, напрасно стараясь побороть свое волнение и найти силы для ответа.
– Бедный Тиррел! – помолчав, сказала Клара. – Бедный Фрэнк Тиррел! Быть может, и вы, в свою очередь, скажете: «Бедная Клара!» Но я крепче вас духом – буря может согнуть, но ей никогда не сломить меня.
Опять последовало долгое молчание, ибо Тиррел все не мог решить, как ему говорить с молодой девушкой, чтобы не пробудить в ней воспоминаний – мучительных и даже опасных при ее расстроенном здоровье. Наконец она заговорила снова:
– Но к чему все это, Тиррел? Да и зачем вы сюда приехали? Зачем было мне видеть, как вы только что спорили с самыми отъявленными спорщиками и задирали самых отчаянных задир среди этих бездельников, кутил и пропойц? Раньше вы были сдержанней и рассудительней. Другому – да, тому другому, кого мы с вами знавали когда‑то, – ему бы еще пристало совершать такие глупости, ему бы это, пожалуй, было к лицу. Но вы‑то, который считает себя человеком благоразумным? Стыдитесь, стыдитесь! И уж если мы заговорили об этом, разве благоразумно было вообще приезжать сюда? К чему хорошему может привести ваше пребывание здесь? Не для того же вы явились, чтобы возобновить свои мучения и умножить мои?
– Умножить ваши мучения? Упаси боже! – ответил Тиррел. – Нет, я приехал сюда лишь оттого, что после стольких лет скитаний мне страстно захотелось вновь посетить этот край, где схоронены все мои надежды.
– Да, вы верно сказали, схоронены, – отозвалась она. – Растоптаны и схоронены в самую пору цветения. Я часто думаю об этом, Тиррел, а по временам – помоги мне боже! – не могу думать почти ни о чем другом. Посмотрите на меня вы помните, какова я была? Глядите же, что сделали со мною горе и одиночество.
Она откинула обвивавшую ее шляпу вуаль, которая до сих пор скрывала ее черты. Это было то самое лицо, что он прежде знал в полном расцвете юной красы. Краса осталась, но цвет увял навеки. Ни быстрый бег коня, ни причиненные неожиданной встречей боль и смятение не вызвали и самого мимолетного подобия румянца на щеках бедной Клары.
Это было то самое лицо, что он прежде знал в полном расцвете юной красы. Краса осталась, но цвет увял навеки. Ни быстрый бег коня, ни причиненные неожиданной встречей боль и смятение не вызвали и самого мимолетного подобия румянца на щеках бедной Клары. Лицо ее было мраморно‑белым, словно лицо прекрасной статуи.
– Возможно ли? – спросил Тиррел. – И во всем этом повинна печаль?
– Печаль – болезнь души, но болезнь тела – ей сестра, – ответила Клара. – Они близнецы, Тиррел, и редко живут врозь. Подчас первой приходит болезнь тела, она туманит наш взор и лишает силы наши руки, хотя в нас еще горит жар души и мысли. Но знаете: вскоре за ней идет ее грозная сестра. Из своего кувшина она окропит холодной росой наши надежды, нашу любовь, память, наши воспоминания и чувства, и мы поймем тогда, что им не пережить гибели наших телесных сил.
– Увы! – сказал Тиррел. – Неужто пришло к тому?
– Да, к тому, – ответила она, больше следуя поспешному и прихотливому ходу своих мыслей, чем оттого, что уяснила себе смысл его горестного восклицания. – К тому все должно идти, пока наши бессмертные души связаны тленным веществом, из которого состоит наше тело. Но грядет иная жизнь, и там все будет иначе, Тиррел. Дай‑то бог, чтобы она наступила скорее!
Ее охватило грустное раздумье. Тиррел боялся его нарушить. Ее торопливая речь слишком явно доказывала беспорядочность мыслей, и, чтобы выражением своего горя не потрясти и не расстроить ее еще сильней, он должен был скрывать боль собственного сердца, боль, которую обостряла череда мучительных воспоминаний, – Я не думала, – продолжала она, – что после этой ужасной разлуки, после стольких лет я буду при встрече с вами так спокойна и рассудительна. Но хотя то, чем мы были когда‑то друг для друга, позабыть нельзя, все это уже прошло, и мы теперь только друзья, не правда ли?
Тиррел не мог вымолвить ни слова.
– Я не могу медлить дольше, – опять заговорила Клара, – не то меня застигнут здесь сумерки. Мы встретимся вновь, Тиррел, встретимся друзьями, только друзьями. Вы приедете в Шоуз‑касл повидаться со мною? Нам теперь незачем таиться. Бедный отец спит в могиле, и все свои предрассудки он унес с собою. Мой брат Джон – человек добрый, хотя подчас бывает суров и строг. В самом деле, Тиррел, я думаю, он меня любит, только мне страшно, когда он нахмурится, если я чересчур развеселюсь и разболтаюсь… Но он меня любит, по крайней мере я так думаю, потому что сама‑то люблю его. Вот я и заставляю себя ездить вниз, в отель, выслушиваю там всякие глупости и, в общем, отлично справляюсь с комедией жизни. Знаете, ведь все мы – актеры, а мир всего‑навсего – подмостки.
– А у пьесы, которую мы играем, печальный и тяжелый конец, – с горечью прибавил Тиррел, не в силах больше сдерживаться.
– Правда, ваша правда, Тиррел. Впрочем, чего иного и ждать тем, кто обручается в пору безрассудной юности? Ведь мы с вами захотели быть мужчиной и женщиной на пороге детства. Подростками мы пустились в испытания и страсти, свойственные молодости, и вот мы состарились раньше срока, и зима нашей жизни наступает раньше, чем разгорелось лето. О Тиррел! Как часто, часто думаю я об этом! Да что я говорю – «часто»! Увы! Когда же придет время, чтобы я могла думать о чем‑либо ином?
Бедная девушка горько зарыдала, и слезы ее хлынули ручьем, видно, давно уже она так не плакала. Лошадь ее шла по тропе по направлению к дому, а Тиррел шагал рядом и тщетно старался придумать, что ему сказать несчастливице, не пробуждая в ней, да и в себе самом, тягостных чувств. Все, что он мог бы сказать, все это не годилось. Ему было ясно, что рассудок ее, правда в малой степени, но все‑таки омрачен тенью безумия, которое расстроило, хотя и не совсем погубило в ней способность к здравому суждению.