Дневник последнего любовника России. Путешествие из Конотопа в Петербург - Евгений Николаев 11 стр.


– Зачем ты это сделал? – спросил он, явившись на гауптвахту. – Зачем было рассказывать в пьесе всему свету о делах, которые касаются только нас с тобою?

– В своем ли ты уме, Клещев? О каких делах говоришь? – удивился я.

– О нашей с тобой Полине! Зачем ты вывел все былое в пьесе?

– Да про какую Полину речь?

– Про ту самую. Черненькую! Или уже забыл?

– А-а-а! Вот ты о чем… – я рассмеялся.

Действительно, была одна история. Она случилась в Петербурге несколько лет назад. Тогда у Клещева была любовница по имени Полина. Потом – так уж сложилось – она стала и моей любовницей. Из-за этого мы едва не поссорились с Клещевым, но все закончилось благополучно: муж увез даму нашего сердца в Саратов, и посему наше соперничество с Клещевым тотчас утратило всякий смысл. И вот теперь прапорщик счел, что в этой пьесе я описал «дела давно минувших дней».

Я объяснил Клещеву, что давно уж забыл о нашей общей возлюбленной и что имя Полина в пьесе выбрано произвольно.

– Да как же произвольно? – не унимался тот.

– Да ты сам посуди! Ведь ни меня, ни тебя не зовут ни Иваном, ни Родионом, так?

– Так, – согласился прапорщик.

– И ведь не давали же мы друг другу тумаков, так?

– Разумеется, ведь мы благородные люди, а благородные люди стреляются, а не дают друг дружке тумаков.

– Следовательно, это не мы с тобой в пьесе?

– Не мы, – после некоторого раздумья согласился Клещев, – но Полина-то та самая!

Поняв, что толковать с тугодумом о природе вымысла нет никакого резона, я заявил, что изобразил в пьесе двух лакеев моего дяди – Ивана и Родиона и его же служанку Полину.

– Это правда? – спросил Клещев.

– Чистейшая.

– А где живет твой дядя? – все еще сомневаясь, спросил Клещев.

– В Москве. На Поварской.

– Ну, тогда хорошо, – сказал Клещев. – Тогда ладно.

Когда тугодумный прапорщик ушел, я рассмеялся, но затем, однако, призадумался – а действительно, почему я наградил персонажей пьесы такими именами? Ведь были же на то какие-то причины, чтобы эти, а не другие имена вывела в пьесе моя рука?

Я принялся размышлять, какие именно люди стали или могли стать прототипами моих героев. Что касается Ивана и Родиона, то под ними мог подразумеваться практически любой человек мужеского пола с усами – свидетельством того, что он вышел из отроческих лет. Что же до Полины, то… все-таки, наверное, не случайно я выбрал это имя для героини из сонма женских имен.

Было в нем что-то медовое, тягучее и одновременно – стремительное, резкое, как крыло ласточки, грезилась в нем некая мудрость, которую трудно даже приметить, не говоря уж о том, чтобы постичь.

В жизни своей я знавал, кроме той черненькой, увезенной в Саратов Полины, по крайней мере, еще две особы с таким именем.

У моего кузена была в усадьбе приживалка Полина, про которую он говорил: «Пышна, как лопух, и задумчива, как закат над Клязьмой». Она и в самом деле была медлительна, как растение, и потому ее имели все, кому только не лень. А приживалка этого как бы даже и не замечала. Точнее сказать – принимала как должное.

Любуется себе травками в поле, а к ней уже подбирается управляющий, засмотрится на облачка, глядь, а ручку ее уже усердно поглаживает какой-нибудь случайный гость кузена. А приживалка только улыбается от радости.

«Экая ты, Полина, ленивая», – говорили ей дворовые и видели в ответ лишь ее улыбку.

Детей у приживалки было не счесть, но она их тоже как бы даже не замечала. Все только глядит на них и улыбается. Ну, чистое растение!

Такую бабу хорошо иметь женой, но нельзя оставлять одну ни на минуту. Мало ли какое потомство принесет, а потом дели имущество со всеми встречными и поперечными.

Впрочем, в своей пьесе под именем Полины я, конечно, имел в виду не приживалку моего кузена – уж слишком та была инфантильной.

Еще одной знакомой мне Полиной была жена петербургского аптекаря. Но и эта дама вряд ли могла стать прототипом героини пьесы, поскольку с нею у меня были связаны препакостные воспоминания.

Так уж случилось, что однажды, будучи сильно навеселе, я перепутал аптекаршу с ее мужем. Все это случилось ночью, оба они были одинакового роста, оба субтильные и даже голоса имели одинаково писклявые. Накинулся я на нее со всем пылом страсти, но вдруг оказалось, что это не аптекарша, а аптекарь. Тьфу! Так что и эту Полину я не стал бы подразумевать в веселой пьесе. Других же знакомых дам по имени Полина я, как ни старался, не смог припомнить.

Так откуда же взялось это имя в пьесе – сладкое, как мед, и тяжкое, как крест, разящее, как клинок, и магнетическое, как мечта? Явилось ли оно из пены морской, подобно Афродите, или – из уха Зевса, как богиня мудрости Афина Паллада?

Незамысловатый человек Клещев, а тему поднял такую, что я всю ночь в постели ворочался.

Ночная гостья

Шла уже вторая неделя моего заточения. Несмотря на то что пребывание на гауптвахте было весьма комфортным, меня уже тяготило вынужденное безделье. Перо мое, поначалу пробовавшее себя в безобидных шутках, перебралось на сатирическую ниву. Уже ходили по городу несколько эпиграмм, и не только предводитель дворянства и прокурор сурово сдвигали брови при одном только звуке моего имени, но и многие другие местные господа возмущенно фыркали и восклицали: «Да что себе позволяет этот поручик!»

В одну из ночей, когда я сидел за столом и писал очередную эпиграмму, в дверь постучали.

– Ну, осел, заходи! – громко воскликнул я, полагая, что только ослу может прийти в голову стучать ночью в дверь арестанта.

Дверь тихонько отворилась, и я увидел на пороге супругу моего противника Елену Николаевну. Меня будто варом обожгло – уж ее-то прихода я никак не ожидал. Тем более ночью. Елена Николаевна была бледна и прижимала к своей груди корзину. Я вскочил из-за стола и быстро подошел к гостье.

– Прошу прощенья за мои слова! – сказал я, подавая ей руку. – Впрочем, уверен, что вы на меня не сердитесь – ведь вы насколько прекрасны, настолько и умны, следовательно, не могли принять эти слова на свой счет!

– Да, признаться, еще никому не приходило в голову называть меня ослом, – Елена Николаевна улыбнулась, и щечки ее заиграли. – Впрочем, другие господа, возможно, были не столь проницательны и не заметили во мне того, что увидели вы…

Тут я, разумеется, весь рассыпался в комплиментах и предложил гостье присесть к столу.

Елена Николаевна вошла в помещение, и все здесь наполнилось запахом желтых одуванчиков, голова моя закружилась. Я вновь почувствовал ту невидимую нить, что возникла между нами еще при первой нашей встрече. Вероятно, ее чувствовала и Елена Николаевна, и от того еще более смутилась.

– Поручик, вы, вероятно, удивлены моему визиту… – гостья опустила глаза. – Что ж, я хорошо вас понимаю – ведь если бы мне самой еще недавно сказали, что я приду ночью на гауптвахту к гусару, я бы сама этому ни за что не поверила. Однако ж я пришла…

– Какая бы ни была тому причина, я благодарен судьбе за счастие видеть вас! – воскликнул я, не сводя с нее восхищенных глаз.

– Дабы не ставить обоих нас в двусмысленное положенное, сразу объявлю – я здесь с одной лишь целью… я пришла поблагодарить вас… – голос гостьи зазвенел. – В ваших руках всецело была жизнь моего супруга, но вы не поддались искушению отомстить за незаслуженно нанесенную обиду… Я пришла сказать вам, что вы благородный и достойный человек… что бы ни говорили о вас другие… знайте… знайте, что я…

На глазах Елены Николаевны блеснули слезы; я поспешно вскочил, затем столь же поспешно припал на колено и поцеловал ее руку.

…А потом… Словно как-то по-другому потекло время, словно мы закружились в блистающей его воронке, скрывшей от нас и обшарпанные стены купеческого лабаза, и засаленный арестантский стол… Мы лакомились пирогами и конфектами из корзинки, принесенной милой гостьей, хохотали над моими карикатурами на общих наших знакомых и говорили, говорили, говорили…

На улице раздался стук копыт – невидимый нами всадник куда-то спешил своею дорогой.

– Мне пора, – сказала Елена Николаевна. – Было бы нехорошо, если бы меня увидели у вас.

– Да кто же сейчас может прийти сюда! – засмеялся я. – Кому интересен спящий арестант!

– Наверное, вы уже убедились, что присущие многим предрассудки мне не свойственны… – торопливо проговорила Елена Николаевна. – Тем не менее мне действительно уже пора…

– Однако вы не слышали моей последней эпиграммы…Давайте я ее прочту…

– Я знаю, что у вас острый, временами даже злой слог, но… но порой жизнь бывает еще злее… – Елена Николаевна опустила глаза. – Завтра, вернее, уже сегодня я уезжаю.

– Уезжаете? – внутри у меня все похолодело. – Куда?

– Муж подал прошение об отставке… После всего, что случилось, он понял, что ему нет места на военном поприще. Я уезжаю сегодня, а он следом, когда уладит все формальности.

– И куда же вы… – слова застревали у меня в горле.

– Сначала – в Москву, а потом – в Швейцарию. Мужу нужно лечение.

– Ну, что ж… Желаю вам счастливого пути… Надеюсь, что вашими стараниями и стараниями европейских эскулапов ваш супруг вновь обретет отменное здоровье.

– Да что такое вы говорите! – воскликнула Елена Николаевна; в ее глазах блеснули слезы.

– Желаю вам счастливого пути! – с этими словами я шагнул к ней, чтобы поцеловать на прощание руку.

Вероятно, я сделал это слишком поспешно – стол качнулся, и свеча упала. В кромешной темноте мы оба бросились поднимать ее. Мои пальцы коснулись рук гостьи. Они нашли их, как находит огонь солому.

Наша страсть была бурной.

Мы не любили, мы пожирали друг друга.

* * *

…Я лежал и блаженно смотрел вверх. На улице еще была ночь, но по потолку уже поползли предрассветные тени. Я не видел неба, но знал, что оно усыпано звездами. А все мое тело было усыпано ее поцелуями. Если бы они могли светиться, я был бы как небо.

Прощай, Конотоп

После этой ночи я впал в хандру. Меня уже не радовали ни пирушки, которые мы продолжали устраивать с гусарами на гауптвахте, ни утехи с Авдотьей по вечерам.

Я даже написал об Авдотье такое четверостишие:

Она скучна, как куль муки, А две ее – тьфу-тьфу – ноги Мои заклятые враги, как пироги без сласти, Как поцелуй без страсти.

Эти строки я, разумеется, никому не прочитал, дабы моя хозяйка не стала предметом досужих разговоров. Хоть и принадлежала Авдотья к низкому сословию, но сердце у нее было золотое, душа чистая, и не заслуживала она насмешек. Однако при всем том меня ужасно огорчало, что поэтические строки в очередной раз оказались в тенетах морали. Пусть и не высоким штилем говорила мне Муза обо мне и об Авдотье, но что ж… Муза – небесная гостья, и ей позволено говорить так, как она того пожелает. И уж не господам моралистам, которые выползают, как клопы из щелей, лишь только почуют свежую кровь, поучать ее. Поэзия выше жизни, ибо она раньше явилась.

…Друзья рассказали мне, что Тонкоруков подал прошение об отставке и уехал вслед за супругой. Даже ни с кем из товарищей не попрощался.

– Баба с возу – кобыле легче, – усмехнулся при этом кто-то из гусаров.

Еще одним событием стал альманах, привезенный в Конотоп из Москвы. В нем была напечатана сказка о том, как гусар играл в лапту с кузнечихой. Понятно, что по цензурным соображениям безымянный автор не мог рассказать всю правду о баталии с кузнечихой и поэтому прибег к иносказаниям. Однако за этими иносказаниями легко угадывались действительные события и действительные герои «сказки». Автор даже не забыл упомянуть, что кузнечиха «играла в лапту в синем плате, чтоб волоса не растрепались».

Назад Дальше