Гусары гадали, кто написал сказку, спрашивали и мое мнение, но я только пожимал плечами, меня это не интересовало. После отъезда Елены Николаевны жизнь казалась мне пресной, как шампанское без пузырьков.
Конотоп – Москва. Начало пути
Нет на свете ничего лукавее правды. Бывает, услышишь ее голос, и таким он тебе почудится сердечным и звонким, что схватишься тотчас за перо, чтобы не забыть ни единой чудной его ноты… Глядь, а правда-то к тебе уже задом повернулась да такую руладу из щели меж розовых своих ягодиц загибает, что аж волосы дыбом. Но соберешься-таки с духом, чтоб описать и это, обмакнешь перо в чернила, но лукавая правда уже выхватила перо и воткнула его в твое сердце… Льются слова, писанные кровью, чтоб отозваться в благодарных сердцах людей, а правда хохочет тебе в глаза и кричит: «Ложь это, чистая ложь!» Посмотришь – и видишь: да, ложь. Слова не точны, события противоречат друг другу и спотыкаются, как хромая кобыла.
Вот, например, хотел я написать, что, выехав из Конотопа, направился на северо-восток, уж обмакнул перо в чернила и тут глубоко задумался. Да какой же это северо-восток, коли дорога шла то на север, то на восток, а иной раз такие загогулины выделывала вокруг рощ и оврагов, что честнее было бы написать, что заодно ехал я и на юг, и на запад. А однажды бричка выкарабкивалась из такой глубокой балки, что когда я выглянул, дабы понять, где нахожусь, то увидел сквозь листья кустарника степного орла, реявшего в небе. Вот и попробуй напиши, в каком направлении шла дорога – на северо-восток, на юго-запад или же – к облакам.
По этой причине не буду гнаться я за лукавой правдой, а стану лишь добросовестно описывать свое путешествие. Так оно, пожалуй, правдивее получится.
Итак, я ехал по дороге на Брянск. Была она пыльной и в огромных лужах, которые не пропадали даже в засуху. Вряд ли ошибусь, если скажу, что они в свое время отведали копыт и половецкой конницы, и батыевской, и польской, и казацкой. Канули в Лету истории великие империи Востока и Запада, а эти лужи все пережили, все было им нипочем. Вот теперь и наши сивки потчевали их копытами, перетаскивали через них кибитки, брички и переносили седоков.
Моим попутчиком был корнет Езерский, ехавший в Москву по семейному делу. Езерский недавно поступил в гусары. Достаточно было взглянуть на его нежное, как весенний листочек, лицо, чтобы живо представить, как еще вчера всяческие мамушки и нянюшки заботливо подкладывали в его золоченую тарелку пироги и отгоняли от нее мух. Уж такое было у него лицо, что невольно возникало желание провести пальцем по щеке корнета – нет ли на ней того клея, который остается на листочке, когда тот только вылупится на ветке.
В деле Езерский еще не успел побывать, гусарскую жизнь только начинал и потому смотрел на меня как на героя или, по крайней мере, как на старшего брата.
«Подполковника Ганича портрет»
Прискакав к дому подполковника, мы с Базилем соскочили с коней и услышали звук пистолетного выстрела. Сквозь кусты из огорода поплыл голубой пороховой дымок. Тут же раздался еще один выстрел, и новый дымок выплыл из кустов.
– Проходите в комнаты, подполковник сейчас будут-с, – сказал Базиль и, заметив некоторое мое недоумение, добавил: – Не извольте беспокоиться: это они супражняют свой глаз в меткости. Всю ночь в карты резались, теперь отходют-с.
– Кто ж у него в мишенях?
– Мухи да стрекозы. А то и куру не пощадит.
В сопровождении Базиля я вошел в дом, поднялся по узкой лесенке на второй этаж и вошел в комнату, где квартировал наш командир. Базиль отправился за подполковником, а я стал осматриваться.
На стене висела карта Европы, вся изрисованная стрелками, а посередине комнаты стоял стол, поперек которого лежала сабля поручика Тонкорукова.
«Ах, вот в чем дело, – увидев саблю, догадался я. – Вот зачем подполковник вызвал меня. И ему уже известно о моей баталии с кузнечихой».
Кроме сабли в ножнах на столе находились две початые бутыли мадеры, несколько бокалов, миска с пряженцами и блюдо с жареной курицей, одна нога которой была вырвана и неизвестно где теперь находилась. Во всяком случае, даже кости от нее нигде не было видно. Зато там и сям можно было увидеть куски пирогов самой разной величины, пробки от шампанского и кучки пепла, выбитые из курительных трубок.
В коридоре раздались шаги, и Ганич вошел в комнату. Поначалу он не заметил меня, поскольку я стоял слева от двери. Я щелкнул каблуками. Подполковник встрепенулся и живо развернулся.
– А, это вы, поручик! – зрячий его глаз, черневший из-под кустистой брови, подобно норе барсука под заснеженным кустом, уставился на меня. – Ну, рассказывайте, как это вам пришло в голову учинить такое варварство! Неужто позабыли, что вы не в Азии находитесь?!
– Не понимаю вас, господин подполковник.
– Это ж уму непостижимо, какие безобразия вы вытворяете!
– Какие ж безобразия?
– Я уж не говорю о том, что мадам Клявлина со своим лупанариумом за нашим эскадроном, как нитка за иголкой, следует и новых барышень под свои знамена рекрутирует… Этому я не имею возможности воспрепятствовать… Но всему же есть пределы, господин поручик!
– Если вы имеете в виду вчерашнюю встречу с кузнечихой из Ремесленной слободки, господин подполковник, то на этот счет мы подписали с ней совместный меморандум… Она не в претензии.
– Не в претензии дело… – усмехнулся подполковник. – Она-то, конечно, не в претензии, а вот как мне местному обществу в глаза смотреть, когда мои офицеры публично учиняют этакие безобразия! Да это просто форменное язычество, немыслимое среди благородных людей!
– Вы правы, господин подполковник. Вчерашнее зрелище было действительно лишено высокой поэзии.
– Хорошо, что признаешь и глаза при этом не отводишь… Не то что некоторые… Впрочем, к тебе, поручик, я как раз особых претензий не имею – сам был молод, понимаю молодечество… Это даже, с одной стороны, и нужно гусарскую удаль показать… Как же без нее… Я и сам был хват по этой части, не чета вам… Но этот сукин кот… – подполковник схватил со стола саблю Тонкорукова и в сердцах бросил ее на пол. – Уж лучше бы не срамился!
– Как бы то ни было, кузнечиха не устояла против гусарского напора!
– Хорошо… Ну, а теперь рассказывай как на духу – каково тебе было? Натерпелся? – Ганич взял бутыль со стола и наполнил мадерой два первых попавшихся ему под руку бокала, – а ты, Базиль, – тут он сверкнул глазом на вестового, продолжавшего стоять в дверях, – иди и неси службу! Нечего тебе тут прохлаждаться! Да… И еще вот что… Принеси-ка нам, братец, еще мадеры!
Вестовой отправился исполнять поручение, а мы с подполковником выпили по бокалу, и я стал рассказывать о перипетиях схватки с кузнечихой. Ганич внимательно слушал. Когда речь шла о неудаче, постигшей бедного ротмистра Щеколдина, он страдальчески морщился, словно жестокие злоключения постигли не ротмистра, а его самого, а когда я рассказал, как кузнечиха со стоном упала к моим ногам побежденная, подполковник воскликнул «Браво!» и, не в силах сдержать свой восторг, порывисто обнял меня.
Потом он сказал:
– Распоряжусь, чтобы ротмистра Щеколдина как следует лечили в лазарете. Ничего, оправится еще, бедняга… А нет, так на минеральные воды отправим! Заслужил! А ты молодец, молод-е-ец! Отстоял честь гусаров, честь всего нашего полка! Ну-ка, теперь покажи и мне свое орудие! А то весь город его наблюдал, и только я, командир, не видел.
Ганич повернулся ко мне правым боком и, чтобы глазу было удобнее, наклонил голову.
Я расстегнул штаны.
– Ого! – удивился Ганич. – Да ты, поди, прилепил туда чего?!
– Да чего ж я мог прилепить?
– Не прилепил? Да-а-а… Богато одарила тебя природа-матушка, – подполковник уважительно закачал своей седеющей головой, не спуская своего глаза с моего уда.
Я засмеялся.
– Что смеешься? – сразу нахохлился Ганич. – Думаешь, у меня меньше?! Да я, к твоему сведению…
Чтобы не смущать своего командира и установить между нами человеческое равенство, я торопливо заговорил:
– Теперь, когда передо мной вы, мое орудие в знак уважения к вашим подвигам и летам в смиренном состоянии. Я даже стыжусь, что не могу пред вами им похвастаться! Но если б, господин подполковник, на вашем месте была дама, то тогда и впрямь было бы на что посмотреть!