— Служил царю, послужу и псарю… Малоученый я, но не робею и за солдата душу отдам.
— Крой, Кужель.
— В обиду не дадим.
— Верой и правдой чтоб.
Закрутил я ус кренделем и в комитет.
На привольном воздухе комитет, в офицерской палатке. Бывало, до этой палатки четырех шагов не дойдешь — стоп! Вытянешься — того гляди шкура лопнет: «Гав, гав, гав, разрешите войти!» Теперь, шалишь, кому захотелось, и лезь в комитет, как в дом родной. Заходит серый и с офицером за ручку: «Как спать изволили?» — а то еще того чище: развалится серый, будто султан-паша, закурит табачок турецкий и под самый офицеров нос дым этак хладнокровно пускает, а он, его благородие, вроде и не чует.
И смешно и дивно…
Вернусь в роту, расскажу-размажу, гогочут ребята, ровно жеребцы стоялые, и вздыхают свободно.
Дальше — больше, о доме разговоры пошли.
— Скоро ли?
— Да как?
— Пора бы…
— Сиди тут, как проклятый.
— Покинуты, заброшены…
— Защитники, скотинка бессловесная.
Солдатская секция и в комитете нет-нет да и подсунет словцо:
— Как там?
— Ждите, братцы. Газеты пишут, скоро-де немцам алла верды, тогда замиренье выйдет, и мы, как всесветные герои, мирно разъедемся по домам родины своей.
— Три года, ваше благородие, газеты рай сулят, а толку черт ма.
— Помни долг службы.
— Больно долог долг-то, конца ему не видать.
— Много ждали, немного надо подождать.
Тут у нас разговор глубже зарывался.
— Не довольно ли, ваше благородие, буржуазов потешать? Наше горе им в смех да в радость.
— За богом молитва, за родиной служба не пропадет.
— Надоели нам эти песни. Воевать солдат больше не хочет. Довольно. Домой.
Начальники свое:
— Расея наша мать.
Мы:
— Домой.
Они, знай, долдонят:
— Геройство, лавры, долг…
А мы:
— Домой.
Они:
— Честь русского оружия.
Мы в упор:
— Хрен с ней, и с честью-то, — говорим, — домой, домой и домой!
— Присягу давали?
— Эх, крыть нам нечем, верно, давали… — И какая стерва выдумала эту самую присягу на нашу погибель?
Оно хотя крыть и нечем, а к офицерству стали мы маленько остывать.
С горя, с досады удумали с соседними частями связаться. Набралось нас сколько-то товарищей, приходим в 132-й Стрелковый. Жарко, тошно. Солдаты и тут в нижних рубашках, распояской гуляют, а которые, босиком и без фуражек.
— Где у вас комитет, землячок?
— Купаться ушли, а председатель в штабе дежурит.
Вваливаемся в штаб.
Председатель комитета, Ян Серомах, с засученными по локоть рукавами, брился стеклом перед облупленным зеркальцем, стекло о кирпич точил.
— Рассказывай, председатель, какие у вас дела?
— Дела, — говорит, — маковые…
И так и далее катили мы веселый солдатский разговор, пока Серомах не выбрился. Оставшийся жеребиек стекла он завернул в тряпицу, сунул в щель в стене и, обмыв чисто выскобленные скулы, поздоровался с нами за руки:
— Ну, служивые, вижу, вы народы свои, народы тертые, не дадите спуску ни малым бесенятам, ни самому черту… Гайда в землянку, чаем угощу.
Чаек, заваренный ржаными корками, пили мы вприкуску, с сушеной дикой ягодой, а ягоду Серомах насобирал, в разведку ходючи, и председатель рассказывал нам, как они своего полкового командира за его паскудное изуверство перевели на кухню кашеваром; как послали в корпусной комитет депутацию с требованием отвести полк в тыл на отдых; как на полковом митинге постановили чин-званье солдатское носить и фронт держать, пока терпенья хватает, а то срываться всем миром-собором и гайда по домам.
— По домам так вместе, — говорим, — и мы тут зимовать не думаем.
— Что верно, то верно: ордой и в аду веселей.
Провожал нас Серомах, опять шутил:
— Жизня, братцы, пришла бекова: есть у нас свобода, есть Херенский, а греть нам некого…
Всю дорогу ржали, Серомаха вспоминаючи.
Живем и пятый и десятый месяц, а конца своему мученью не видим.
Выползешь вечером из землянки — лес, горы, колючка — убогий край… То ли у нас на Кубани! Там тихие реки текут, шелковы травы растут, там — степь! Да такая степь — ни глазом ты ее, ни умом не обнимешь…
Сидишь так-то, пригорюнишься…
С турецкой стороны ветер доносит молитву муэдзина:
— Аллах вар… Аллах сахих… Аллах рахман, рахим… Ля илаха ил-ла-л-лаху… Ве Мухаммед ресулу-л-ляхи…
От скуки в гости к туркам лазили и к себе их таскали, борщом кормили, батыжничали. Черные, копченые, ровно в бане век не мылись, глядеть на них с непривычки тошно. Табаку притащут, сыру козьего. Сидим, бывало, летним бытом на траве, курим и руками этак разговариваем.
— Кардаш, домой хочется? — спросит русский.
— Чох, истер чох! — Зубы оскалят, башками качают, значит, больно хочется.
— Чего же сидим тут, друг дружку караулим?.. Будя, поиграли, расходиться пора… Нашспрыгнул с трона, и вы своеготолкайте.
Опять залопочут, зубы оскалят, башками бритыми мотают и глаза защурят, а русский понимает — и им, чумазым, война не в масть, и ихнего брата офицер водит, как рыбу на удочке.
— Яман офицер? Секим башка?
— Уу, чакыр яман.
— Собака юзбаши?
— Копек юзбаши… Яман… Бизым карным хер вакыт адждыр.
Разговариваем однажды так, а верхом на пушке сидит портняжка Макарка Сычев. Таскает он из-за пазухи вшей, иголкой их на шпулишную нитку цепочкой насаживает и покрикивает:
— Беговая… Рысистая… С поросенка!
Русские ржали, ржали и турки. В тот вечер у них праздник уруч-байрам был, прикатили они кислого виноградного вина бочонок, барашка приволокли. Барашка на горячие угли, бочонок в круг, плясунов, песенников на кон, и пошло у нас веселье: ни горело, ни болело, ровно и не лютовали никогда.
Подманил лихой портняжка одного Османа, лапу ему в ширинку запустил и за хвост, на ощупь, вытаскивает действительно вошь. Пустил ее в пару со своей в разгулку на ладонь и спрашивает Османа:
— Видишь?
— Вижу.
— Твоя насекомая и моя насекомая, моя крещеная, твоя басурманка… Угадай, какой они породы?
— Обе солдатской породы, — отвечает Осман на турецком языке. — Хэп сибир аскерлы…
— Верно, — орет Макарка Сычев. — За что же нам друг на друга злобу калить и зачем неповинную крову лить?.. Не одна ли нас вошь ест, и не одну ли мы гложем корку хлеба?
— Кардаш, чох яхши, чох! — закричали турки, а посмеявшись той шутке, все принялись господ офицеров поносить. И как они смеют прятать от солдата свободу в кошельке?
Слушали мы и песни турецкие, и на один, и на два голоса, и хоровые. Ничего, задушевные песни, а в пляске, я так думаю, за русским солдатом ни одна держава не угонится. Вышел наш Остап Дуда, штаны подтянул, сбил папаху на ухо, развернул плечо — ходу дай! Балалайки как хватят, Остап как топнет-топнет: земля стонет-рыдает, и сердце кличет родную дальню сторонушку…
Собрались как-то и мы целым взводом к туркам в гости.
Приходим.
— Салям алейкум.
— Сатраствуй, сатраствуй.
Оборванные, голодные, греются на солнышке, микробов ловят.
— Приятель, чего поймал? — спрашивает русский.
— Блох.
— Как блоху? Воша.
— Блох.
— Почему белый?
— Маладой.
— Почему не прыгает?
— Глюпый.
Смеемся, курим, о том и о сем разговариваем. По харям видно — и им до смерти домой хочется, а домой не пускают.
— Яман дела?
— Яман, яман…
Землянки турецкие еще хуже наших. Бревна не взакрой накатаны, как у русских принято, а торчат козлами, а иные логова из камня-плитняка сложены, пазы глиной и верблюжьими говяхами заделаны, по стенам плесень и грибы растут — в берлоге такой ни встать, ни лежа вытянуться. В офицерских землянках и чисто и сухо — полы мелким морским песком усыпаны, тут тебе цветы, тут ковры и подушки горами навалены, — этим терпеть можно, эти еще сто лет провоюют и не охнут.
Наменяли мы на кукурузный хлеб сыру козьего, табаку, мыла духового; один из наших уховертов умудрился — офицеровы сафьяновые сапожки спер, и поползли мы назад.
Доходим до своей позиции и видим пробуждение: полчане бегут, на ходу шинелишки напяливая; полковой пес Балкан тявкает и скачет как угорелый; музыканты барабаны и трубы тащат.
— Куда вы?
— В штаб дивизии.
— Чего там?
— Бежи все до одного… Комиссия приехала.
— Не насчет ли мира?
— Все может быть.
— А окопы, наша передовая линия?
— Нехай Балкан караулит.
До штаба дивизии восемь верст.
Бежим, пятки горят.
— Мир.
— Домой.
— Дай ты господи.
Довалились, языки повысунувши.
Народу набежало, народу…
Полковые знамена и красные флаги вьются, оркестры играют «Марсельезу».
— Кто приехал?
— Штатская комиссия по выборам в учредилку.
— Слава богу.
— Потише, потише…
Проскакал дивизионный, и полки замерли.
Вот чего-то прогугнил батя, но нам слушать его неинтересно.
Вылезает один, в суконной поддевке, снял шапку бобровую и давай на все стороны кланяться.
— Граждане солдаты и дорогие братья… Низкий поклон вам от свободной родины, от великой матери Расеи!
Закричала от радости вся дивизия, задрожали земля и небо.
Оратор тот знай повертывается да волосами потряхивает… Слушали его передние сотни, а задние — тысячи — по маханию рук старались догадаться, о чем он говорит.
До нашей роты, хоть и не каждое слово, а долетало:
— …Граждане солдаты… Геройское племя… Государственная дума… Защита прав человека… Углубление революции… Революция… Фронт… Революция… Тыл… Наши доблестные союзники… Старая дисциплина… Слуги старого строя… Сознательный солдат… Партия социалистов-революционеров… Свобода, равенство, братство… Своею собственной рукой… Еще один удар… Революция… Контрреволюция… Война до полной победы… Ура!
Дивизию как бурей качнуло.
— Ура!
— А-а-а-а…
— Аа-а-а-а-а-а…
Иной, не поняв ни аза, кричал так, что жилы на лбу вздувались; иной потому кричал, что другие кричали; была приучена дивизия к единому удару; а иной просто тому радовался, что видел живых расейских людей — и об нас, мол, не забывают.
В политике в те поры рядовые мало разбирались. Нам всякая партия была хороша, которая докинула бы до солдата ласковым словом да которая пригрела бы его, несчастного, на своей груди.
Мы с членом комитета Остапом Дудой кричали «ура» вместе со всеми, а потом поглядели друг на друга и задумались…
— «Война до победы», — говорю, — таковые слова для нас хуже отравы.
Остап Дуда скрипнул зубами.
— Как бы они нас красиво ни призывали, воевать больше не будем.
— Где тут солдату просветление, ежели нас на своих же офицеров натравливают? — Это говорит позади меня отделенный Павлюченко. — Сами мы их ругаем, а ты, тыловая вошь, не кусай. Они хоть и не больно хороши, а с нами вместе всю войну прошли, одним сухарем давились, под одну проволоку ползали, одна нас била пуля. Немало их, как и нас, серых, закопано в землю, немало калеченых по лазаретам валяется…
Кругом заговорили:
— Правильно.
— Неправильно.
— Долой белогорликов.
Оборачивается к Павлюченке Остап Дуда и головой невесело качает:
— Эх ты, Петрушка балаганный, верещишь не знамо что… Нашел кого жалеть! Нам офицеров жалеть не приходится, большинство из них воюет по доброй воле да нас же в три кнута гонят в наступление… Интенданты, что заглатывают солдатские деньги, есть наши первые враги. Называют тебя свободным гражданином и заставляют служить без курева за семьдесят пять копеек в месяц, а корпусной генерал, по словам писарей, получает три тысячи рублей в месяц. Эти генералы есть тоже наши первые враги… Туркам наша свобода не вредит, не в нос она тем, кто сидит на мягких диванах… Поехал я летом в отпуск в Тифлис. Жара-духота свыше сорока градусов. Хожу по улицам в зимней папахе и в зимних шароварах. А буржуи катаются на извощиках, одеты в шелка и бархат, обвешаны бриллиантами и золотом… Офицеры в духанах сидят, кителя расстегнули — курят сигары, тянут винцо и ля-ля-а, ля-ля, ля-ля-ля-ля, лля-ля, ля-ля-ля, ля-а-ля-ля-ля… Это не сказка, можете поехать в город Тифлис и сами все рассмотреть. Время положить ихнему блаженству конец!