Волхв - Фаулз Джон Роберт 16 стр.


Я не мог

побороть отвращения к работе: к урокам и к самой школе, ростку слепоты и

несвободы в сердце божественного пейзажа. Когда Алисон замолчала, я ощутил, что

в буквальном смысле отрезан от мира. Не было на свете ни Лондона, ни Англии:

дикое, страшное чувство. Два-три оксфордских знакомых, иногда славших мне

весточку, не давали о себе знать. Я пытался слушать передачи зарубежной службы

Би-би-си - сводки новостей доходили будто с Луны, толкуя о событиях и людях,

теперь чужих для меня; а английские газеты, изредка попадавшие мне в руки,

казалось, целиком состояли из материалов под рубрикой "Сегодня сотню лет назад".

Похоже, все островитяне сознавали этот разрыв между собой и остальным

человечеством. Каждый день часами толпились на причале, ожидая, когда на северо-

востоке покажется пароход из Афин; и хоть стоянка - всего пять минут, и вряд ли

даже и пять пассажиров сойдут на берег или поднимутся на борт, это зрелище

никому не хотелось пропускать. Мы напоминали каторжников, из последних сил

уповающих на амнистию.

А остров был все-таки прекрасен. К Рождеству погода установилась ветреная,

холодная. Таранные океаны антверпенской лазури ревели на галечном школьном

пляже. На

[60]

горы полуострова лег снег, и сверкающие белые вершины, словно сошедшие с гравюр

Хокусая, с севера и запада нависали над рассерженным морем. В холмах стало еще

пустыннее, еще тише. Я отправлялся гулять, чтобы развеять скуку, но постепенно

втягивался в поиски все новых и новых мест, где можно побыть одному. В конце

концов совершенство природы начало тревожить меня. Мне здесь не было места, я не

знал, как к ней подступиться, как существовать внутри нее. Я горожанин и не умею

пускать корни. Я выпал из своей эпохи, но прошлое меня не принимало. Подобно

Скирону(1), я обитал между небом и землей.

Настали рождественские каникулы. Я поехал в турне по Пелопоннесу. Мне нужно

было сменить обстановку, отдохнуть от школы. Если б Алисон мне не изменила, я

полетел бы к ней в Англию. Подумывал я и о том, чтобы уволиться; но это значило

бы проявить слабость, снова проиграть, и я убедил себя, что к весне все

наладится. Так что Рождество я встретил в Спарте, а Новый год - в Пиргосе, в

полном одиночестве. В Афинах снова посетил бордель, а наутро отплыл на Фраксос.

Я не думал об Алисон специально, но совсем забыть ее не мог, как ни

старался. То, как монах, зарекался иметь дело с женщинами до конца дней своих,

то мечтал, чтоб подвернулась девочка посговорчивее. На острове жили албанки,

суровые, желтолицые, страшные, как методистская церковь. Смущали скорее

некоторые ученики, изящные, оливковые, с чувством собственного достоинства,

которого так не хватает их английским собратьям из частных школ, этим безликим

рыжим муравьям, питающимся прахом Арнольда(2). Порой я чувствовал себя Андре

Жидом, но головы не терял, ведь нет более ревностных гонителей педерастии, чем

греческие буржуа; это для Арнольда как раз подходящая компания. Я вовсе не был

голубым; просто допускал (в пику ханжам воспитателям), что у голубых тоже есть

свои радости. Вино-

----------------------------------------

(1) Персонаж цикла мифов о Тесее, разбойник, живущий на краю высокой

прибрежной скалы.

(2) Имеется в виду Мэтью Арнольд, бывший страстным приверженцем "античной"

системы воспитания молодежи.

[61]

вато тут не только одиночество, но и воздух Греции. Он выворачивал традиционные

английские понятия о нравственном и безнравственном наизнанку; нарушить запрет

или нет

- каждый определял сам, в зависимости от личных склонностей: я предпочитаю

один сорт сигарет, ты - другой, что ж тут терзаться? Красота и благо - не одно и

то же на севере, но не в Греции.

[61]

вато тут не только одиночество, но и воздух Греции. Он выворачивал традиционные

английские понятия о нравственном и безнравственном наизнанку; нарушить запрет

или нет

- каждый определял сам, в зависимости от личных склонностей: я предпочитаю

один сорт сигарет, ты - другой, что ж тут терзаться? Красота и благо - не одно и

то же на севере, но не в Греции. Здесь между телом и телом - лишь солнечный

свет.

Оставалась еще поэзия. Я взялся за стихи об острове, о Греции - вроде бы

глубокие по содержанию и виртуозные по исполнению. Начал грезить о литературном

признании. Часами сидел, уставясь в стену и предвкушая хвалебные рецензии,

письма маститых товарищей по перу, восхищение публики, мировую известность.

Гораздо позже я прочел мудрые слова Эмили Дикинсон: "Стихам читатель не нужен";

быть поэтом - все, печатать стихи - ничто. Вымученный, изнеженный лирический

герой вытеснил из меня живую личность. Школа превратилась в помеху номер один

- среди этой мелочной тщеты разве отшлифуешь строку как следует?

Но в одно несчастное мартовское воскресенье пелена спала с моих глаз. Я

увидел свои греческие стихи со стороны: ученические вирши, без мелодии, без

композиции, банальности, неумело задрапированные обильной риторикой. В ужасе я

перечитывал написанное раньше - в Оксфорде, в Восточной Англии. И эти не лучше;

еще хуже, пожалуй. Правда обрушилась на меня лавиной. Поэт из тебя никакой.

В безутешном своем прозрении я клял эволюцию, сведшую в одной душе

предельную тонкость чувств с предельной бездарностью. В моей душе, вопящей,

словно заяц в силках. Я положил стихи перед собой, брал по листику, медлил над

ним, а потом рвал в клочки, пока не заныли пальцы.

Затем я ушел в холмы, несмотря на сильный холод и начинавшийся дождь. Мир

наконец объявил мне войну. Петушиться бессмысленно, я потерпел фиаско по всем

пунктам. До сих пор беды подпитывали меня; из пустой породы мучений я извлекал

крупицы пользы. В минуты отчаяния стихи были для меня запасным выходом,

спасательным

[62]

кругом, смыслом бытия. И вот круг топором пошел на дно, а я остался в воде без

поддержки. Мне было так жалко себя, что я с трудом сдерживал слезы. Лицо

окаменело гримасой акротерия(1). Я гулял много часов, и это был настоящий ад.

Одни зависят от людей, не понимая этого; другие сознательно ставят людей в

зависимость от себя. Первые -- винтики, шестеренки, вторые - механики, шоферы.

Но вырванного из ряда отделяет от небытия лишь возможность воплотить собственную

независимость. Не cogito, но scribo, pingo ergo sum(2). День за днем небытие

заполняло меня; не знакомое одиночество человека, у которого нет ни друзей, ни

любимой, а именно небытие, духовная робинзонада, почти осязаемая, как раковая

опухоль или туберкулезная каверна.

Не прошло и недели, как она действительно стала осязаемой: проснувшись, я

обнаружил две язвочки. Нельзя сказать, что я не ожидал ничего подобного. В конце

февраля я ездил в Афины и опять посетил заведение в Кефисье. Знал ведь, что

рискую. Но тогда мне было все равно.

До вечера я боялся что-либо предпринять. В деревне было два врача:

практикующий, в чью сферу влияния входила и школа, и замкнутый пожилой румын -

он, хоть и отошел от дел, все же изредка принимал. Школьный врач дневал и

ночевал в учительской, так что к нему я обратиться не мог. Пришлось пойти к

доктору Пэтэреску.

Он взглянул на язвочки, выпрямился, пожал плечами.

Назад Дальше