Митфорд был
прав: жуткая дыра. Раз-другой я зашел в рыбацкий кабачок. Там было веселее, но
на меня смотрели косо; да и в греческом я не достиг таких вершин, чтобы понимать
местный диалект.
Я спрашивал о человеке, с которым Митфорд поссорился, но все говорили, что
ни о нем, ни о ссоре ничего не знают; не знают и о "зале ожидания". Митфорд явно
не вылезал из деревни, и добром его никто не поминал, как и других учителей, за
исключением Димитриадиса. Приходилось мириться с отрыжкой англофобии,
усугубленной политической
[56]
ситуацией тех дней.
Я стал пропадать в холмах. Коллеги мои и шагу бы не сделали без неотложной
надобности, а ребята могли покидать школьную территорию, огражденную стеной, как
колючей проволокой, только по воскресеньям, и им запрещалось углубляться в
деревню дальше чем на полмили. А в холмах - пьянящий простор, солнце, безлюдье.
Подталкиваемый скукой, я впервые в жизни наблюдал природу и жалел, что знаю ее
язык так же плохо, как греческий. Новыми глазами я смотрел на камни, птиц,
цветы, рельеф, и ходьба, плавание, здоровый климат, отсутствие транспорта,
наземного и воздушного (на острове не было ни одной машины, вне деревни -
асфальтированных дорог, самолеты появлялись над головой раз в месяц) закалили
мое тело, как никогда раньше. Казалось, вот-вот я достигну гармонии между плотью
и духом. Только казалось.
Сразу по прибытии мне вручили письмо от Алисон. Очень короткое. Наверное,
она написала его на работе в день моего отъезда.
Люблю тебя, хоть ты и не понимаешь, что это значит, ты никогда никого не
любил. Я всю неделю пыталась до тебя достучаться. Что ж, как полюбишь - вспомни,
что было сегодня. Вспомни, как я поцеловала тебя и ушла. Как шла по улице и ни
разу не оглянулась. Я знала, ты смотришь в окно. Вспомни все это, вспомни: я
люблю тебя. Остальное можешь забыть, но это, будь добр, помни. Я шла по улице и
не оглянулась, и я люблю тебя. Люблю тебя. Люблю так, что с сегодняшнего дня
возненавидела.
Второе письмо пришло на следующий день. В конверте лежал разорванный чек,
на одной половинке было написано:
"Спасибо, не надо". Через два дня пришло третье, полное восторгов по поводу
фильма, который она посмотрела, почти приятельское. Но заканчивалось оно так:
"Забудь мое первое письмо. Я погорячилась. Теперь все в порядке. Долой
[57]
сантименты".
Конечно, я отвечал ей, если не каждый день, то два-три раза в неделю;
длинные послания с извинениями и оправданиями, пока однажды она не написала:
"Оставь ты в покое наши отношения. Пиши о том, что с тобой происходит, об
острове, о школе. Что у тебя на душе творится, я знаю. Пусть себе творится.
Когда ты описываешь что-нибудь, я представляю, что я с тобой, вижу то, что
видишь ты. И не обижайся. Простить значит забыть".
Постепенно наша переписка с эмоций переключилась на факты. Она писала о
работе, о своей новой подружке, о всяких незначительных происшествиях, фильмах,
книгах. Я - о школе и острове, как она и просила. Раз она прислала фотографию -
в форменном костюме. Коротко остриглась, волосы заправлены под пилотку.
Улыбается, но в сочетании с формой улыбка выглядит заученной, профессиональной.
Снимок насторожил меня: это уже не та Алисон, - моя и ничья больше - о какой я
вспоминал с нежностью. А потом письма стали приходить раз в неделю. Память тела
не продержалась и месяца, хотя иногда я хотел ее и отдал бы что угодно, лишь бы
очутиться с ней в постели.
Память тела
не продержалась и месяца, хотя иногда я хотел ее и отдал бы что угодно, лишь бы
очутиться с ней в постели. Но то были симптомы воздержания, а не тоски. Как-то я
подумал, что бросил бы ее, если б не остров. Писать ей вошло в привычку,
перестало быть радостью, и я уже не бежал к себе в комнату, чтобы уединиться
после обеда - нет, наспех корябал письмо в классе и в последний момент отправлял
с ним мальчика к воротам, отдать школьному почтальону.
Закончилась первая четверть, и мы с Димитриадисом поехали в Афины. Он
пригласил меня в предместье, в свой любимый бордель. Уверял, что девушки там
здоровые. Поколебавшись, я согласился - в чем же, как не в безнравственности,
нравственное превосходство поэтов, не говоря уж о циниках? Когда мы вышли
оттуда, лил дождь, и тень мокрых листьев эвкалипта, освещенных рекламой над
входом, напомнила мне спальню на Рассел-сквер. И Алисон, и Лондон исчезли,
умерли, изгнаны; я вычеркнул их из жизни. Я решил сегодня же написать Алисон,
что знать
[58]
ее больше не хочу. Когда мы добрались до гостиницы, я был пьян в стельку и
потому не представляю, что именно собирался написать. Что время показало; я
недостоин ее верности? Что устал от нее? Что одинок как никогда и счастлив этим?
Послал же ничего не значащую открытку, а перед отъездом отправился в бордель
самостоятельно. Однако арабская нимфетка, к которой я шел, была занята, а другие
мне не приглянулись.
Наступил декабрь, мы продолжали переписываться. Я чувствовал: она что-то
скрывает. Слишком уж пресной и праведной представала в письмах ее жизнь. Когда
пришло последнее, я не удивился. Неожиданна была лишь острая боль: меня предали.
Не ревность даже, а зависть; минуты нежности и единения, минуты, когда двое
совпадают в одно, то и дело прокручивались в моем мозгу, словно кадры пошло-
слезливого фильма, который и хочешь забыть, да не в силах; я читал и перечитывал
письмо; вот, значит, как это бывает: двести истасканных, замусоленных слов - и
конец.
Дорогой Николас!
Не могу больше врать. Придется сделать тебе больно. Прошу тебя, поверь, я
не со зла, и не сердись, что я думаю, что тебе будет больно. Так и слышу, как ты
говоришь: "Ни черта мне не больно!"
Я была одна, мне было плохо. Я не писала тебе, что мне плохо, просто не
знала, как об этом написать. В первые дни на работе я и виду не подавала, но
зато дома - в лежку.
Я снова сплю с Питом, когда он прилетает. Уже две недели. Прошу, прошу,
поверь, если бы я надеялась на... ты знаешь, на что. Я знаю: знаешь. У меня с
ним не так, как раньше, и не так, как с тобой, ревновать нечего.
Просто он такой понятный, с ним я ни о чем не думаю, с ним я не одна, я
опять по уши в австралийских проблемах. Может, мы поженимся. Не знаю.
Кошмар. Мне все-таки хочется, чтобы мы писали
[59]
друг другу письма. Я ничего не забыла.
Пока.
Алисон.
С тобой было как ни с кем. Так больше ни с кем не будет. То первое письмо,
в день твоего отъезда. Ну как тебе объяснишь?
Я сочинил ответ: ее письмо не застало меня врасплох, она совершенно
свободна. Но не отправил. Если что-нибудь и может причинить ей боль, так это
молчание; а я хотел, чтоб ей стало больно.
8
В последние дни перед Рождеством меня охватило безнадежное унынье.