Волхв - Фаулз Джон Роберт 15 стр.


Митфорд был

прав: жуткая дыра. Раз-другой я зашел в рыбацкий кабачок. Там было веселее, но

на меня смотрели косо; да и в греческом я не достиг таких вершин, чтобы понимать

местный диалект.

Я спрашивал о человеке, с которым Митфорд поссорился, но все говорили, что

ни о нем, ни о ссоре ничего не знают; не знают и о "зале ожидания". Митфорд явно

не вылезал из деревни, и добром его никто не поминал, как и других учителей, за

исключением Димитриадиса. Приходилось мириться с отрыжкой англофобии,

усугубленной политической

[56]

ситуацией тех дней.

Я стал пропадать в холмах. Коллеги мои и шагу бы не сделали без неотложной

надобности, а ребята могли покидать школьную территорию, огражденную стеной, как

колючей проволокой, только по воскресеньям, и им запрещалось углубляться в

деревню дальше чем на полмили. А в холмах - пьянящий простор, солнце, безлюдье.

Подталкиваемый скукой, я впервые в жизни наблюдал природу и жалел, что знаю ее

язык так же плохо, как греческий. Новыми глазами я смотрел на камни, птиц,

цветы, рельеф, и ходьба, плавание, здоровый климат, отсутствие транспорта,

наземного и воздушного (на острове не было ни одной машины, вне деревни -

асфальтированных дорог, самолеты появлялись над головой раз в месяц) закалили

мое тело, как никогда раньше. Казалось, вот-вот я достигну гармонии между плотью

и духом. Только казалось.

Сразу по прибытии мне вручили письмо от Алисон. Очень короткое. Наверное,

она написала его на работе в день моего отъезда.

Люблю тебя, хоть ты и не понимаешь, что это значит, ты никогда никого не

любил. Я всю неделю пыталась до тебя достучаться. Что ж, как полюбишь - вспомни,

что было сегодня. Вспомни, как я поцеловала тебя и ушла. Как шла по улице и ни

разу не оглянулась. Я знала, ты смотришь в окно. Вспомни все это, вспомни: я

люблю тебя. Остальное можешь забыть, но это, будь добр, помни. Я шла по улице и

не оглянулась, и я люблю тебя. Люблю тебя. Люблю так, что с сегодняшнего дня

возненавидела.

Второе письмо пришло на следующий день. В конверте лежал разорванный чек,

на одной половинке было написано:

"Спасибо, не надо". Через два дня пришло третье, полное восторгов по поводу

фильма, который она посмотрела, почти приятельское. Но заканчивалось оно так:

"Забудь мое первое письмо. Я погорячилась. Теперь все в порядке. Долой

[57]

сантименты".

Конечно, я отвечал ей, если не каждый день, то два-три раза в неделю;

длинные послания с извинениями и оправданиями, пока однажды она не написала:

"Оставь ты в покое наши отношения. Пиши о том, что с тобой происходит, об

острове, о школе. Что у тебя на душе творится, я знаю. Пусть себе творится.

Когда ты описываешь что-нибудь, я представляю, что я с тобой, вижу то, что

видишь ты. И не обижайся. Простить значит забыть".

Постепенно наша переписка с эмоций переключилась на факты. Она писала о

работе, о своей новой подружке, о всяких незначительных происшествиях, фильмах,

книгах. Я - о школе и острове, как она и просила. Раз она прислала фотографию -

в форменном костюме. Коротко остриглась, волосы заправлены под пилотку.

Улыбается, но в сочетании с формой улыбка выглядит заученной, профессиональной.

Снимок насторожил меня: это уже не та Алисон, - моя и ничья больше - о какой я

вспоминал с нежностью. А потом письма стали приходить раз в неделю. Память тела

не продержалась и месяца, хотя иногда я хотел ее и отдал бы что угодно, лишь бы

очутиться с ней в постели.

Память тела

не продержалась и месяца, хотя иногда я хотел ее и отдал бы что угодно, лишь бы

очутиться с ней в постели. Но то были симптомы воздержания, а не тоски. Как-то я

подумал, что бросил бы ее, если б не остров. Писать ей вошло в привычку,

перестало быть радостью, и я уже не бежал к себе в комнату, чтобы уединиться

после обеда - нет, наспех корябал письмо в классе и в последний момент отправлял

с ним мальчика к воротам, отдать школьному почтальону.

Закончилась первая четверть, и мы с Димитриадисом поехали в Афины. Он

пригласил меня в предместье, в свой любимый бордель. Уверял, что девушки там

здоровые. Поколебавшись, я согласился - в чем же, как не в безнравственности,

нравственное превосходство поэтов, не говоря уж о циниках? Когда мы вышли

оттуда, лил дождь, и тень мокрых листьев эвкалипта, освещенных рекламой над

входом, напомнила мне спальню на Рассел-сквер. И Алисон, и Лондон исчезли,

умерли, изгнаны; я вычеркнул их из жизни. Я решил сегодня же написать Алисон,

что знать

[58]

ее больше не хочу. Когда мы добрались до гостиницы, я был пьян в стельку и

потому не представляю, что именно собирался написать. Что время показало; я

недостоин ее верности? Что устал от нее? Что одинок как никогда и счастлив этим?

Послал же ничего не значащую открытку, а перед отъездом отправился в бордель

самостоятельно. Однако арабская нимфетка, к которой я шел, была занята, а другие

мне не приглянулись.

Наступил декабрь, мы продолжали переписываться. Я чувствовал: она что-то

скрывает. Слишком уж пресной и праведной представала в письмах ее жизнь. Когда

пришло последнее, я не удивился. Неожиданна была лишь острая боль: меня предали.

Не ревность даже, а зависть; минуты нежности и единения, минуты, когда двое

совпадают в одно, то и дело прокручивались в моем мозгу, словно кадры пошло-

слезливого фильма, который и хочешь забыть, да не в силах; я читал и перечитывал

письмо; вот, значит, как это бывает: двести истасканных, замусоленных слов - и

конец.

Дорогой Николас!

Не могу больше врать. Придется сделать тебе больно. Прошу тебя, поверь, я

не со зла, и не сердись, что я думаю, что тебе будет больно. Так и слышу, как ты

говоришь: "Ни черта мне не больно!"

Я была одна, мне было плохо. Я не писала тебе, что мне плохо, просто не

знала, как об этом написать. В первые дни на работе я и виду не подавала, но

зато дома - в лежку.

Я снова сплю с Питом, когда он прилетает. Уже две недели. Прошу, прошу,

поверь, если бы я надеялась на... ты знаешь, на что. Я знаю: знаешь. У меня с

ним не так, как раньше, и не так, как с тобой, ревновать нечего.

Просто он такой понятный, с ним я ни о чем не думаю, с ним я не одна, я

опять по уши в австралийских проблемах. Может, мы поженимся. Не знаю.

Кошмар. Мне все-таки хочется, чтобы мы писали

[59]

друг другу письма. Я ничего не забыла.

Пока.

Алисон.

С тобой было как ни с кем. Так больше ни с кем не будет. То первое письмо,

в день твоего отъезда. Ну как тебе объяснишь?

Я сочинил ответ: ее письмо не застало меня врасплох, она совершенно

свободна. Но не отправил. Если что-нибудь и может причинить ей боль, так это

молчание; а я хотел, чтоб ей стало больно.

8

В последние дни перед Рождеством меня охватило безнадежное унынье.

Назад Дальше