Угрюм-река - Шишков Вячеслав Яковлевич 19 стр.


– Я ее назвал шлюхой. Ты домой?

– Домой. У попадьи была. Ты, Прошенька, подальше от нее. Нехорошая эта женщина – Анфиса. Крученая она.

– Мамочка, что вы! Милая моя!.. – Он обнял ее, поцеловал и посмотрел ей вслед. Прохору очень жалко стало мать. Он подходил к крайней избушке, где жил Шапошников.

Марья Кирилловна повстречала меж тем Анфису, хотела свернуть – не вышло.

– Не трогайте моего мальчика, Анфиса Петровна... Неужели на вас креста нет?

– С чего это вы взяли?.. Господи!.. Язык-то без костей у вас.

Женщины прошли друг мимо друга, как порох и огонь.

Шапошников бородат, броваст, лыс, но волосы длинные, а говорит тенористо, заикаясь. И когда говорит, в трудных местах крепко щурится, словно стараясь выжать слова из глаз.

– Я слышал, вы кончили университет?

– Да, кончил... По юридическому. Садитесь. Чем могу служить?

Прохор знал, что Шапошников – революционер, покушался убить генерала, кажется, губернатора, отбыл в Акатуе каторгу, теперь на поселении.

– Я хотел бы учиться, а здесь... Вы знаете, например, немецкий язык?

– Нет, – сказал Шапошников и надел пенсне. – Или, верней, знаю, но очень плохо. – Он сел и закинул ногу на ногу. Сапоги его дырявы и грязны, штаны рваные, руки грубые, под ногтями черно, – совсем мужик.

Прохор огляделся. Подслеповатое оконце скупо пускало свет; на полках чучела птиц и зверюшек; в углу – волк рвет зайца. На столе распластанная белка, ланцеты, пакля, проволока. Пахло лаком и травами.

– Чучело набиваете?

– Препарирую.

– Значит, вы меня будете учить всему, что знаете, – говорил Прохор; он старался глядеть в сторону, в голосе звучала напускная заносчивость. – Я буду хорошо платить. Не беспокойтесь. Я вообще хочу... Я должен быть человеком.

– Это родители вас заставляют? – спросил Шапошников, выставив бороду вперед.

– Сам. Сам хочу.

– Похвально! Конечно, вашему папаше не до вас.

– С чего начнем? – оборвал его Прохор.

– Давайте займемтесь историей, географией. Кстати, у меня есть Ключевский и Реклю. После Пасхи, что ли?

Прохор поискал басовые солидные нотки и сказал:

– Нет... Если вы свободны, то сейчас.

Шапошников снял пенсне, сощурился и, посмотрев на Прохора, подумал: «Типус!»

X

Поздний вечер. Марья Кирилловна улеглась спать. В комнате Ильи Сохатых весело. Ибрагим лежит на кровати, закинув руки за голову, и что-то врет про баб. Илья Сохатых, то и дело отбрасывая назад рыжие кудряшки, хихикает, мусолит карандаш и записывает в альбом:

– Как, как, как?

– Пыши, – говорит Ибрагим и несет соромщину.

Карандаш работает вовсю. Илюха давится, перхает и хохочет. Он не желает остаться в долгу. Заглядывает в альбом, фыркает, утирает слюнявый рот и начинает:

– А вот, к примеру, как кухарка барина узнала... Очень интересно. Жила-была кухарка, икряная такая, жирная, вроде тебя, Варварушка...

– Ха-ха-ха-ха-ха-ха!

– Ну, значит, завязали ей глаза и ну целовать по очереди: два дворника, кучер, лакей да три солдата, а она узнавать должна, кто целует.

Ибрагим пускает смех через усы и зубы: шипит, присвистывает, цокает, ляская зубами. У кухарки хохот нутряной: обхватит живот, зайдется вся и молча взад-вперед качается, сама кровяная, мясистая, вот-вот лопнет изнутри, а тут как порснет, как взвизгнет, аж в ушах гулы, и опять зашлась вся, закачалась – сдохнет.

Илья Сохатых понюхал воздух, брезгливо сморщил нос, сказал:

– Сообразуясь с народной темнотой, вы не понимаете, что значит поэзия. Вот, например, акростик. Слушайте! – Он выпил водки, кухарку с черкесом угостил, порылся в альбоме и стал декламировать каким-то чужим, завойным козлетонцем:

Ангел ты изящный,

Недоступны мне ваши красы,

Форменно я стал несчастный,

Илья Сохатых сын.

Сойду с ума или добьюся,

Адью, мой друг, к тебе стремлюcя!..

Две последние строчки он заорал неистово, слезливо и страстно пал к ногам подвыпившей кухарки.

– Адью, мой друг, к тебе стремлюся!.. – Он ткнулся рыжей головой ей в колени – кудри разлетелись – и заплакал. Он был пьян.

Варвара вдруг вся обмякла, словно теплая вода потекла из ее тела: кряхтя, согнулась, обняла его за шею и почему-то завыла в голос толсто и страшно:

– Херувим ты мой... Илю-у-у-шенька-а-а!.. Не плачь.

Илья Сохатых вынырнул из ее рук, вскочил:

– Дура! Неужели могла представить, что я интересуюсь твоей утробой или сердцем?.. Дура!

Черкес привстал с кровати и сердито сверкнул глазами на Илью.

– Это называется акростик, – сказал Илья, утирая слезы шелковым платком, и еще выпил рюмку. – В нем сказан предмет любви в заглавных буквах, но вам никогда не вообразить, кого я люблю. Эх, миленькие вы мои... Варвара! Ибрагим!.. Не знаете вы, кого я страстно люблю и страдаю.

– Да зна-а-а-ем, – протянула кухарка, почесывая под мышками. – Кого боле-то?.. Она всем башки-то вертит, Анфиса подлая...

– Верно! – вскричал Илья и ударил ладонь в ладонь. – Верно. Но только она не подлая. И за такие слова бьют в зубы.

В комнате ходили зеленые вавилоны; все как-то покачивалось, все зыбко гудело. И не понять было, что делал Ибрагим: ругался или мурлыкал под нос кавказскую; неизвестно, что делала Варвара: плакала или тряслась нутром в угарном смехе. Лилось вино. Сквозь угарный туман проплывало:

– Женюсь... Вот подохнуть – женюсь!.. Бракосочетанье то есть...

– Женись... Попляшем!

– Варварушке – супир... Ибрагимушке – золотые часы... Ломается она... Закадычные враги у меня есть... Враги!..

– Рэзать будем!.. Врагам.

– Марья Кирилловна, бедняжка, толковала, – похныкала кухарка. – Женить бы, мол, его... Тебя то есть. Плачет, бедняжка, из-за ирода-то своего...

– Мне жалко хозяйку, – сказал Ибрагим. – Цены нэт Марье, вот какой женщин... Жаль!..

– Больно ведьма красива уж. Анфиска-то! – сказала Варвара. – На ее телеса-то, ежели бабе, и той смотреть вредно, не говоря о мужике. Этаких и свет редко родит.

– Анфиса-то? Ой! Не хочет она меня предвидеть! – вскричал Илья и затеребил кудри. – Братцы, жените вы меня!.. Обсоюзьте!.. А мы с ней... Купчиха будет. В город. Каменный дом. У меня кой-что припасено. Только, чур, молчок... Анфиса! Ангел поэтичный! Тюльпан!

Он скакал козлом и посылал ей воздушные поцелуи.

В комнате беззвучно вырос Прохор. Лицо Ильи вдруг стало маленьким и острым. Он схватил альбом и спрятал под подушку.

– Это что?

– Да это, Прохор Петрович, так... Безделица!

– Покажи!..

– А я не желаю... Что на самом деле? Это моя вещь.

– Покажи! – глухо сказал Прохор, швырнул подушку на пол и взял альбом.

– У меня тут всякая ерунда. Неприлично юноше такому прекрасному читать... Поэтическая похабщина... – Илюха егозил, масленые глазки его сонно щурились, а рука опасливо тянулась к альбому: – Не стоит, Прохор Петрович, разглядывать. Пардон, пожалуйста.

Прохор, не торопясь, снял с переплета газетную обложку. Илюха съежился и растерянно разинул безусый рот. По красному сафьяну переплета было вытиснено золотом:

«ЕГО ВЫСОКОБЛАГОРОДИЮ ИЛЬЕ ПЕТРОВИЧУ СОХАТЫХ ОТ ВСЕЙ МОЕЙ ЛЮБВИ ДАРИТ АНФИСА ПЕТРОВНА КОЗЫРЕВА НА ПАМЯТЬ»

А наверху – корона.

– Та-а-ак, – ядовито протянул юноша, сел и налил рюмку водки. – Давно тебе подарила? – спросил он.

– Да как вам сказать?.. Недавно. На поверку ежели, это недоразумение одно, суприз.

Прохор, не торопясь, проглотил вино, задумался.

– А мы тут неожиданно выпили в обществе, среди компании. И здоровьишко мое не тово... И в первых строках – скука.

– Скука? – переспросил, словно в бреду, Прохор и оживился, глаза зажглись. – А вот я тебя сейчас, Илюша, развеселю. Анфиса-то Петровна любит тебя? Скажи как другу, Илюша? А?

– Да как вам сказать порциональнее? – отер приказчик слюнявый рот.

– Погоди... – Прохор вышел и тотчас же вернулся с графином водки на лимонных корках. – Хлопни! – сказал он, протягивая приказчику полную чашку вина.

– Не много ли будет?

Прохор тоже выпил.

– Давай, Илюша, ляжем на кровать.

– Очень даже приятно, – сказал Илья. Он осовел совсем, язык едва работал. Сердце Прохора колотилось, уши, как омут, жадно глотали Илюхины слова. Лежали рядом: Прохор ленивым медведем, Илюха сусликом, подобострастно – и лапки к грудке.

– Я тоже несчастлив, Илюша...

– Знаю, знаю... Через папашу все... Ах, мамашенька ваша, мамашенька!.. Такая неприятность в доме. Да я это поправлю окончательно, не сомневайтесь... Я своего добьюсь...

– Что ж? Целовались с ней?

– То есть удивительно целовались.

– Совсем?

– То есть так совсем, что невозможно. С полной комментарией. После Пасхи предлог ей сделаю. Благодаря Бога – поженимся. Мирси.

Прохор крякнул и спросил:

– А хорошо, Илюша, целовать красавицу?

– Ой, – захлебнулся тот, закрывая узенькие глазки. – Даже уму непостижимо...

– Расскажи, как... Ну, Илюша, миленький... – Прохор ласково обнял его. Тот стал молоть всякую мерзость, сюсюкая, хихикая, облизывая пьяный рот.

В голове и сердце Прохора взрывались вспышки острой любви к Анфисе и ревнивой ненависти к ней. Щекам было жарко, ныло тупой болью простуженное в тайге колено, рот пересыхал.

– А ты читал Достоевского «Преступление и наказание»? – резко перебил он Илью. – Там есть Раскольников, студент. Я очень люблю этого студента... Смелый!

– Я тоже студентов уважаю, – сказал Илья, – например, Алехин, политический...

– Он старуху убил...

– Нет, убивства хотя и не было, а рыбу ловил удой.

– Я про Раскольникова! – с внезапным гневом крикнул Прохор. – Про Раскольникова! Дурак! – Он ткнул приказчика в подбородок кулаком и вышел, захлопнув дверь.

– Черт! – шипел Прохор, крупно шагая. – Я ему покажу, как на Анфисе женятся! – Он дрожал. Луна светила в окна. Хотелось ударить стулом в пол, кого-нибудь прибить, обидеть. Сел на подоконник, припал горячим лбом к стеклу. Лысая луна издевательски смеялась.

«Анфиса!»

Анфиса зовет его. Сердце затихает, меняет струны; манит его на снеговой простор, к тому роковому дому, что охально, как голая русалка, голубеет под луной.

– Проклятая!

Заглянул к матери. Горели две лампадки. Кровать отца пуста. Марья Кирилловна стонала во сне. Где отец? Он же вечером видел его. Где ж он? Ага, так...

Осторожно, чрез парадное – на улицу, к Анфисину дому. Луна потешно закурносилась, высунула Прохору язык. Плевать! Вот – дом. Шагнул на цоколь, уцепился за узорные наличники, припал к ведьмину окну горящим ухом. Тихо. Отец, наверно, там. Постучал слегка. Сейчас скажет ему, что матери нехорошо. Занавеска не шевельнулась. На окне вязанье, кажется, начатый черный чулок, – торчали спицы. Постучал покрепче. Спят. Закричали петухи. Прохор со всех сил хватил кулаком в переплет – дзинькнули, посыпались стекла – и, пригнувшись к земле, бросился в проулок.

XI

Утром приехал Петр Данилыч. В кошевке стояли мешки муки, и сам весь был выпачкан мукой.

– Ты, отец, где был? На мельнице? И ночевал там?

Пахнуло винным духом, облаком взнялась мука от брошенной на пол шапки.

– Где же еще?

Прохор мысленно упрекнул себя – сделалось очень стыдно, – и пошел на улицу. Церковный сторож, примостившись, вставлял выбитые вчера стекла. Прохору стало еще стыдней. Шел медленно, вложив руки в рукава и опустив голову, словно раздумывая о чем, а сам зорко косил глазом на заветные окошки. Из крыльца выскочила с ведрами девочка. Хотел спросить, здорова ли Анфиса Петровна, вместо этого подумал: «Как бы желал я воду ей носить!» И замелькали мысли, горячие и едкие, как перец. На мгновенье всплыл образ матери, на мгновенье больно стало, но Анфисин сердечный шепот звучал любовно, и нет сил бороться с ним.

– Врешь... врешь! – зашипел, ежась, Прохор, встряхнулся и быстро – в край села. Что же ему делать с собой? Надо работать, надо учиться, время идет. В город, что ли? Но как бросить мать, отца? Отец пьянствует, мать страдает. И эта... эта, дьявол! Заняться торговлей, пашню развести и торчать всю молодость в этой дыре с отцом, матерью, Анфисой? Но ведь он решил связать свою судьбу с судьбою Нины Куприяновой. Да, да, совершенно верно. И это очень хорошо. Она умна, красива, она спасет его и сделает настоящим человеком. Ниночка! Невеста!..

А вот и кончилось село. Белый простор. Под мартовским солнцем горят снега. И все как-то в душе забылось. «Весна!» – Прохор громко захохотал и бегом, вприскочку, к тайге: «Го-гой!» – Он заорал песню да на каблуках, волчком, вприсядку, с присвистом. И плясало, присвистывало поле, кружилась бородатая тайга, а солнце кидало в него золотом и смехом: «Го-гой!..»

От церкви, как медные вздохи, колокольный звон. Прохор сразу – стоп – снял шапку и перекрестился: он говел.

– Черт, дурак! – сказал он, оглядывая сугробы. – Десятину истоптал, плясавши.

Кровь била в его жилах: хотелось действовать, кипеть. По дороге – старичонка.

– Здорово, Прохор Петрович!

Тот схватил старичонку за ноги, перекувырнул, только борода взлягнула, и вязанка дров, что за плечами, вся рассыпалась.

– Сдурел ты! Жеребец стоялый...

– Ха-ха-ха!.. Поднимайся, дед, весна! – Взвалил Прохор на себя вязанку, пошагал к селу: – Ну, дедка, поспевай! А то садись на закукры. Ты колдун никак?

– Тьфу, прорва!..

Дома выхватил у черкеса лопату, до трех потов разгребал желтоватый липкий снег.

– Не смей дрова колоть... Я сам! – крикнул он косоротому чалдону.

Кровь гуляет, скорей бы весна пришла: схватит ружье, брызнет в летучее стадо порохом, гусиную кровь на болота выльет, своя уймется. Крови!.. Да, хорошо бы кровь взять, хорошо бы убить кого!..

Поповский кот на трубе сидел, рыжий, толстый, как сам поп: март, кот Машку ждал; Прохор приложился, грохнул, – кот башкой в трубу. Прохор улыбался. Захотелось пробегающей собаке бекасинником влепить.

– Шалишь! – крикнул черкес. – Довольно матку свой пугать!..

И многое ему хотелось сказать, но не говорилось. Епитрахиль пахла ладаном и горелым воском, поповский живот – постным маслом, толокном.

– Аз, иерей, властию, мне данною... – Но задержался голос иерейский, отец Ипат по-земному загундил: – Нет ли еще грехов? Не становился ли на пути отцу? Нет? Не соблазнялся ли пригожей вдовицей какой? Не ври, нас слышит сам Бог. Значит, нет? Блюди себя, ибо юн ты и слаб мудростью, вдовица же вся в когтях нечистого, и опричь того – у нее дурная болезнь... Как раз стропила в носу рухнут.

Прохора в стыд, в жар бросило, в груди как костер горит: «Ох, врет, кутья, стращает!»

– Аз, иерей, властию, мне данною... прощаю и разрешаю ти, чадо.

Праведником выходил из церкви Прохор, на душе ангелы поют, но дьявол крутил хвостом пред его ногами, плыла поземка, вихрились снежные вьюнки.

– Завтра приобщусь. Великая вещь – вера. Как легко!

И шел за хвостатым чертовым вьюнком мимо Анфисиного дома, мимо магнитных ее окон; видит – огонек мелькает, видит – Илюха под окном стоит.

– Илья!

Как не бывало. Белая поземка замела за Илюхой след. И шепчет у покосившейся избушки Прохор, а сам золотую монетку двум парням сует:

– Видели? – мотнул он головой в проулок.

– Знаем, не учи...

Был на селе Вахрамеюшка, ни стар, ни млад, без году сто лет. Нога у Вахрамеюшки деревянная, еще при покойнике Нахимове в Крымскую войну шрапнелью отхватило, семнадцатую березовую ногу донашивает, – вот какой он молодой!

Удумал Прохор народ о Пасхе удивить, стал откапывать с Вахрамеюшкой пушку тайно, ночью; валялась та пушка в церковной ограде и от древности в земляные хляби въелась. Казацкий отряд при царе Борисе, что ли, проходил, бросил пушку, тут ей и гроб.

Назад Дальше