Аз буки ведал - Василий Дворцов 32 стр.


В месте удара кора так и не заросла, виднелась розовая сердцевина... Просить избушку повернуться к лесу задом, а к себе передом Глеб не решился. Зачем? Он сам перепрыгнул ручей и осторожно обошел вокруг. Там, у перекосившейся двери на крылечке из двух полубревен, сидела, перебирая на старом решете подвяленные ягоды черемухи, нет, ничего подобного, не скрученная пополам от злости баба яга. Это была, наоборот, крупная и очень симпатичная бабушка, строго подвязанная под брови чистым белым платком на старинный манер, с широко покрытой в два конца спиной. В новых калошах и в синем, затертом на складках плюшевом шушуне. Увидев Глеба, она не воскликнула скрипучим голосом: "Гой еси, добрый молодец!" Нет, она просто-напросто до дна заглянула в его вдруг расширившиеся зрачки и мягко, как давнишнему знакомцу и долго поджидаемому гостю, улыбнулась... Ее округлое, чуть полноватое лицо с большими, близко сидящими глазами, крупный нос над тонкими, растрескавшимися глубокими морщинками губами. И потаенная полуулыбка Джоконды...

- А и здравствуй, здравствуй, мил человек. Так загулял да заблудил, что и до бабы Тани дошел. Чо там с ногою? Аль потянул? Сядь тут. Сечас, токмо вот с ягодой покончу, так и тя подлечу. Садись. Как, баишь, звать-то?

- Глеб. Да, на подвывих похоже.

- Посиди, потерпи пока. Голоден али дождешь, пока заметаю?

- У меня времени много. Потерплю.

- Городской, а время без счету. Так не бывает. Часы-то вон диво.

- Я сейчас не по своей воле живу. Поэтому и спешить некуда.

- Невольник, баишь. Из никониан будешь?

- Как?

- Хрещеный?

- Ну да. В православную веру.

- Крест-то у тя никонианский. Знать, ты раскольник.

- Да как же так? Я православный. Меня русский священник крестил.

- Православные - этоть мы! А вы никониане, отступники.

Баба Таня улыбалась и просто дразнилась, пока только еще присматриваясь-прислушиваясь к своему нежданному-негаданному гостю. Беззлобно, но метко и направленно прощупывала его принципиальность. Вопрос веры? Глеб принял:

- Так кто от кого отступил? Мы же - главные. То есть - большие.

- Сказано: "Не бойся малое стадо". И еще: "Входите узкими вратами".

- Вот вам и здравствуйте! А почему же из двенадцати апостолов только один Иуда Христа продал! Один, а не большинство!

- И чо?

- А вот вам и "чо"!

- Тише. Тише! Ты чо, мил человек, кипяток такой? Али так нога болит? Али боисся, чо выгоню без угощения? Я ж так, поглядеть, зачем крест-то надел. Не для красы ль токмо? Может, просто пофорсить? Борода-то вон бритая.

Она встала во весь свой большой рост с полным решетом черемухи, отряхнула колени, опять хитро заглянула куда-то Глебу за глаза и, согнувшись, зашла в избушку. "Как улитка. Или Тортилла в свой панцирь". Глеб ждал стоя, как петух подогнув под себя больную ногу. Что он знал про старообрядцев? Ну, во-первых, не курят, не бреются. Во-вторых, вместо "Иисус" говорят "Исус". В-третьих, не кормят и не поят из своих чашек и ложек. И... И еще у них была боярыня Морозова...

Дверца очень скрипуче отворилась. Из темных недр вышла баба Таня с небольшой берестяной кадушкой. В ней было что-то для ноги. Она зачерпнула полную пригоршню зеленой пастообразной массы.

- Заголи ногу-то... Сядь сюда... Держи брючину.

Приказы были коротки, прямо как в амбулатории.

- Да, я до пензии в травмопункте работала. Нет, не здесь. Далече - в Курье. Это та-ам, за горами. Прям на закат. Там еще Змеегорск есть... Рудники... Можить, слыхал? А тут я годов пятнадцать-двадцать, не боле. Тут у меня никого нет.

Теперь Глеб сидел на чурбаке с вытянутой ногой, намазанной смесью из растертых зеленых лопухов, крапивы, лютика и еще невесть чего. И хлебал из эмалированной белой кастрюльки деревянной ложкой вынесенные из той же темноты вкуснейшие щи с клецками. "А кастрюля-то, наверное, только для гостей".

Его почти не расспрашивали, но по голове прокатывали и растекались по всему телу какие-то волны той расслабляющей, ласковой, материнской неги и уютной защищенности, от которой он и сам почему-то вдруг стал легко рассказывать о детстве, о матери и об отце, о брате. И о Катюшке, о Семенове и Анюшкине.

- Анюшкина твово хорошо знаю. Он ко мне сюда заходит. У ево память хороша - я ево травам учу. Тут-то трав видимо-невидимо. Разных, сильных. Токмо знай, какая к чему. А от Анюшкина пошто ушел?

Теперь нужно было рассказывать о том, что он сейчас пишет, о том, как его за это сначала гоняли одни охотники, к которым тут потом подцепились и местные "пастушки", и теперь Глеб, вот как волк промеж флажков, бегает по всему Алтаю, и лишь бы вода была, а так он все стерпит, всех обманет и выживет. Потому что... так надо. Почему, собственно, он и сам толком не знает. Но все стерпит, это теперь уж точно...

- А сюда я случайно забрел. Везде осень, а здесь ландыши цветут. Весна.

Баба Таня все улыбалась, улыбалась. И изливала на Глеба тепло. Интересно, у нее ведь не больше чем пять-шесть классов образования, но с ней совершенно легко поднимались самые сокровенные и нелегкие темы, она с небольшой подачи дописывала любые портреты никогда не виданных ею людей, легко разъясняла отношенческие головоломки. Глеб особо протаял, когда она двумя фразами обозначила всю суть бывшей тещеньки... И вдруг он увидел, как из травки под ее руку выползла небольшая серо-рябенькая, как бы плетенная из тонких телефонных проводков змейка и стала, ласкаясь, сматываться ей под ладонь. У змейки не было на голове тех знакомых ему по детским картинкам желтых пятнышек - значит, это была гадюка...

- А ты, мил человек, не боись. Она тоже тварь разумная, добро, как и все на земле, приемлет. И лаской платит.

Баба Таня все улыбалась, улыбалась... На ее плечо села крохотная малиновка. Чуток повертелась, низко опустив головку, боком строго посмотрела на Глеба, что-то пискнула и спорхнула в кусты. Баба Таня осторожно выпустила из рук змейку подальше от Глеба, проследила, как та уползла в траву.

- Ты баишь, что отец суров. А вот-ка меня послушай. Я те такого понарасскажу, в книжках не прочитаешь... Погоди, а нога-то как? Отходит? Так, подержи еще малость, и насовсем полегчает... Вот уж у нас батя не то слово как строг был. И своенравен. Своенравен так, что даже со своей семьей жить не смог: женился и сразу выделился. Не стал со своими родителями общее хозяйство водить. А это для наших единоверов велик грех был. Одному-то... И не потому, что в вере расхождения, а вот по его характеру. Мы поэтому уже в Курье понародились и дедов почти не знали. Он там на рудниках работал. А мать-то наша чистая была голубка. Все шепчет, бывалоча: "Как батя скажет, как батя скажет!" И чуть что, мы всегда вкруг ее спасения искали. И от бати, и соседей - мы же одни тогда в округе православные были. Кержаки, слыхал ли? Нет, наверное. Так мы и жили: домишко на самом краю, тайга в окошки заглядывала. Держались своей веры, своего укладу строго, но трудились и учились посреди никониан и коммунистов. Сами по себе, ни с теми, ни с ентими... У бати с мамой детей рожалось много, да вот выжили токмо мы с сестрицей Клавдей. Она старше меня на три года. Красавица! Такой, как она, ни в поселке, ни на рудниках не было. Я бывалоча, от зависти, как дура, изводилась. Ревела по ночам: украду у ее ленту, заплету себе в волоса и представляю себя ею. Это в темноте-то! А днем завсегда любила рядом с ней ходить. Нравилось очень смотреть, как у парней и мужиков рты отвисают... Ей срок подошел. А война только кончалась - женихов-то и не было: одни калеки и бронированные. К бате и нашенские, кержаки, подъезжали. Но он очень гордый был.

Назад Дальше