Леди и война. Пепел моего сердца - Карина Демина 17 стр.


– Все-таки ты чудовище, – с какой-то грустью произнес Кормак.

– Стараюсь.

В голову вдруг пришла замечательная идея.

Волнам следовало не сопротивляться.

Использовать.

Перенаправить энергию на блок. Пусть город займется его уничтожением. Кайя пока поспит. Сны все-таки иногда снились скорее хорошие… и голубиное воркование – чем не колыбельная?

Глава 12

Переломы: точки опоры

Жизнь дается человеку… И прожить ее надо… Никуда не денешься!

Неофициальный девиз гильдии докторов

Окончательно встать на ноги получилось к середине лета.

И дело было вовсе не в ранении. От него – вооружившись зеркальцем и свечой, Меррон осмотрела себя настолько тщательно, насколько смогла, – остался небольшой шрам слева. И не шрам даже, так, пятнышко. Пальцем накрыть можно.

Меррон накрывала. Давила, пытаясь понять, что же находится под ним. Она вдыхала и выдыхала, прислушиваясь к звукам в груди, но ничего нового не слышала.

На руках тонкими белыми шрамами виднелись следы от скарификатора.

И горло саднило от трубки, которую док давным-давно из горла вытащил – теперь Меррон и сама способна была глотать, – но эта трубка все равно ощущалась ею остро, как и собственная беспомощность.

Док утверждал, что она не столько от ран, сколько от лечения.

Большая кровопотеря.

Холод.

И весенние дожди, начавшиеся раньше обычного. От них в повозке стало сыро, и Меррон знобило, пусть бы док и укрывал ее всем, что имел.

– Вы из-за меня уехали? – спросила Меррон.

Она уже могла привставать, опираясь на локти. Собственное тело было тяжелым, неподатливым, а руки похудели. И теперь желтоватая кожа обтягивала мышцы и кости. Отвратительно.

Хорошо, что, кроме дока, Меррон никто не видит. А доку, кажется, все равно, как она выглядит.

– Нет, Мартэйнн, – док называл ее только так и обращался, как обращаются к мужчине, – из-за тебя тоже, но…

За время болезни Меррон – она велела себе привыкать к другому имени, но получалось пока плохо – он постарел. Или, быть может, виной тому было то, что док оказался за пределами лаборатории, замка и города, отчего Меррон чувствовала себя виноватой.

– Богатые люди злопамятны. И пока они заняты переделом власти и прочими важными делами, таким, как мы, разумнее будет куда-нибудь уехать.

– Куда?

Дорога представляется Меррон этакой бесконечностью. С тетей они путешествовали в экипаже, стареньком и скрипучем. На крышу грузили коробки и тюки с вещами, внутри ставили то, что, по тетиному мнению, требовало обращения особо бережного. И Меррон всю дорогу только и думала о том, чтобы ничего не разбить, не измять… злилась на Бетти. Не надо вспоминать о ней, иначе зажившая рана начинает болезненно жечь. И тоска накатывает, беспричинная, оглушающая. Хотя если не вспоминать, все равно накатывает.

Меррон не чувствует себя целой. Ей рассказывали, что такое случается с людьми, потерявшими руку или ногу. Не способные смириться с потерей, они страдают в разлуке с отрезанной конечностью. Но у Меррон руки и ноги на месте. Так чего же не хватает?

– Краухольд. Это небольшой городок на юге. Я там родился… но это было так давно, что вряд ли кто вспомнит. Оно и к лучшему. Маленькие люди не должны привлекать излишнего внимания.

В фургончике хватало места для двоих, тем паче что большую часть времени док проводил вовне, управляя невысокой, но крепкой лошадкой. Она была послушна и флегматична, брела себе по дороге, иногда по собственному почину пускаясь рысью, но вскоре остывала и возвращалась к прежнему неторопливому шагу.

Док не спешил.

Он останавливался на ночь, сам распрягал лошадку и пускал пастись, нимало не заботясь о том, что ее украдут. Не боялся он и разбойников либо иных неприятностей, поджидавших таких вот беспечных странников, которым Меррон представлялся док. Впрочем, в его неторопливости и той привычке, с которой он проделывал множество дорожных дел, угадывался немалый опыт.

– Когда мне было чуть больше лет, чем тебе… – Док готовил еду на костре и порой, когда погода позволяла, вытаскивал Меррон к краю фургона. Смотреть на огонь все интересней, чем на полотняную стену. – Я тоже думал, что изменю мир к лучшему. Сотворю революцию в медицине. Найду способ спасти если не всех, то многих.

Он собирал отсыревшие ветки, иногда притаскивал из лесу целые коряжины и, сбрызнув алхимическим раствором, поджигал. Огонь был ярко-красным и горячим.

– Мне было тесно в том мире, который меня окружал. А тут война… поход во Фризию. Великолепный шанс. Где, как не на войне, обрести нужный опыт?

Док ловко вгонял металлические штыри в промерзшую землю. Перекидывал через кострище каленый прут с котелком, который наполнял снегом.

– Я думал о том, что получу бесценный опыт. Воочию увижу те ранения, о которых лишь читал. Что в городе? Ну, ножевая драка… дуэль изредка. Да кто ж меня, только-только учебу закончившего, пустит к благородным? А война… там всегда докторов не хватает.

Снег таял. Вода закипала. И док сыпал крупу, добавлял травы и ком белого свиного жира, который хранился в горшке с трещиной. Жиром же смазывали пересохшую кожу Меррон.

– Соберу материал. Напишу трактат. Сделаю имя… слава… что еще надо человеку для счастья? Разве что не видеть того, что люди с другими людьми творят. Хотя да, я многому научился. Например, тому, что спасти всех не выйдет. Ты со временем сам поймешь.

Она понимает.

Кем-то приходится жертвовать. Например, Бетти. Или ею самой. И чем дальше, тем отчетливей Меррон понимала, что сама по себе никому не нужна была. Ни леди Мэй, ни Малкольму, которые объявились, узнав о грядущем замужестве, ни лорду-канцлеру… ни даже ее несостоявшемуся убийце.

Обида ли являлась причиной, сама рана, которая не ощущалась, но была, лечение ее, едва не убившее Меррон, сырость или все вместе – но она заболела.

Сперва появился кашель, мучительный, раздирающий горло. Потом жар. Меррон горела, но огненная кошка не позволяла сгореть вовсе. А когда жар сменялся ознобом, возвращала тепло. Кошка ложилась на грудь и пила дыхание.

– Уйди, – просила Меррон. – Не видишь, я вдохнуть не могу.

Кошка запускала когти в грудь.

Конечно, ее не было, и однажды разорванное легкое драли не огненные когти, а обыкновенная пневмония. Но с другой стороны, так ли важно, отчего умирать?

Видимо, кто-то существующий вовне решил, что время Меррон пришло. И позвал ее.

А док не позволил уйти.

Теперь он останавливался часто, разводил костер и заваривал травы, заставляя Меррон дышать паром. И просто дышать, но иначе, чем обычно. Каждый вдох, каждый выдох был мучителен, а док и слышать не желал, что у Меррон чего-то там не получается. Она должна, если хочет жить.

Кошка соглашалась.

А док втирал в спину мазь, желтую, мерзко пахнущую, от которой кожа краснела и шелушилась. Мазь проедала путь внутрь Меррон, прогревая легкие. И с кашлем из них выходила зеленоватая слизь. А док не отставал: катал восковые свечи и собирал пилюли из многих ингредиентов. Меррон приходилось их заучивать. Она не хотела. Ей слишком плохо, чтобы учить, но док глянул строго и спросил:

– Ты же не собираешься сдаваться?

Не собирается.

Он оставлял книги. И Меррон читала, вслух, потому что иначе не способна была понять написанное. Она учила. Закрывала. Пересказывала. Открывала и читала вновь, цепляясь за остатки мечты.

Как ни странно, но становилось легче.

И средства дока, пусть и странные, помогали. Болезнь долго сопротивлялась, то отступая, дразня надеждой на полное излечение, то возвращаясь. А когда ушла вовсе, то выяснилось, что сил у Меррон еще меньше, чем было.

– Ничего, – сказал док. – Вернутся. Зато ты теперь точно знаешь, что чувствует больной пневмонией. Это полезно. Пневмония встречается куда чаще колотых и резаных ран, особенно в Краухольде. Хорошее место. Тихое. Правда, раньше я не особо ценил тишину.

Краухольд – маленький городишко на морском побережье. Несколько сотен домов. Путаные улочки. Рыночная площадь. Ратуша и дом городского главы, над которым поднимался желтый флаг с черным вороном и рыбой.

Рыбу здесь и ловили.

Выходили не на кораблях – на широких, неуклюжих с виду лодках, на которые ставили косой парус. Издали эти белые паруса гляделись акульими плавниками.

Окна Меррон открывались на море. И комната ее была уютна, как и сам домик, принадлежавший почтенной Летиции Барнс. К своим тридцати трем годам она успела выйти замуж, овдоветь, что было неудивительно, учитывая возраст многоуважаемого мэтра Барнса, с некоторой выгодой продать его булочную и с тех пор вести уединенную замкнутую жизнь в пряничного вида домике.

Одиночество, от которого рукоделие уже не спасало, подвигло Летицию Барнс пойти навстречу просьбе старой знакомой, отрекомендовавшей дальнего родственника ее племянницы по материнской линии как человека крайне порядочного и, главное, холостого и неустроенного, отягощенного заботой о болезненном племяннике. Бедный юноша, определенно сирота, нуждался не только в лечении, но и в ласке, которую способна была дать лишь женщина. И не одному юноше. Тридцать три года – это еще не повод, чтобы позабыть о себе…

Неторопливая преисполненная чувства собственного достоинства Летиция представлялась Меррон этаким живым воплощением Краухольда. Здесь не принято было говорить о вещах неприятных, творившихся где-то вовне, но сама жизнь текла неторопливо, подчиняясь собственным глубинным ритмам.

Приливы.

Отливы.

Герань на широком подоконнике, пара желтых канареек в гостиной и непременный полуденный отдых, который Летиция полагала крайне необходимым для здоровья. Особенно такого слабого, как у Мартэйнна. И вообще юноше следует поберечь себя! Читает, читает, учится… и дядя не спешит останавливать, хотя должен бы понимать, что такое рвение до добра не доведет.

Куда спешить?

Мальчик молод, вся жизнь впереди… пусть сперва на ноги встанет.

Меррон и встала. Сама – в первый день лета, вцепившись в резное изголовье кровати, простояла почти минуту и только тогда позволила себе сесть. Через неделю она сумела сделать шаг. Еще через две – добралась до массивного стола. Дверь стала следующей целью… потом лестница. И гостиная, которая представлялась почти непреодолимым пространством. Хуже только путь наверх, в комнату. Но к середине лета Меррон действительно встала на ноги.

Тогда же появились кошмары.

Прежде она видела сны, но не такие яркие. В тех прежних не было места людям, смутно знакомым Меррон, а то и вовсе незнакомым, и смерти. Люди умирали долго, страшно. Меррон слышала их крики, видела кровь, вдыхала запахи дыма, раскаленного железа и паленой плоти. Вонь камней и человеческих внутренностей, которые на камни выпадали.

Иногда ей становилось страшно.

Иногда – нет. Словно она уже и не была собой.

А кем? Меррон не знала.

Хорошо, что сны приходили не каждую ночь, наутро Меррон ощущала себя… пустой. И разодранной. Но теперь она точно знала, что тот потерянный кусок себя остался во снах. Меррон хотела спросить дока, но постеснялась. Вдруг эти кошмары – признак сумасшествия?

Она читала, что некоторые люди умирают, а потом возвращаются, но уже не собой, а… кем? И не выйдет ли так, что вернувшаяся Меррон станет опасна? Вдруг ей захочется убить не только во сне?

И, увлеченная этой мыслью, Меррон разглядывала вилки, столовые ножи, кочергу, щипцы для камина, пытаясь уловить в себе те признаки безумия, которые заставят использовать эти мирные предметы для убийства. Не улавливала.

Постепенно смирилась, решив, что по сравнению со всем, что с ней случалось, сны – наименьшая неприятность. Меж тем выздоровление вновь изменило распорядок дня Меррон. Теперь она помогала доку, благо в больных он недостатка не испытывал. Как любой иной небольшой и замкнутый в себе городишко, Краухольд жил слухами. И новость о докторе, прибывшем из самого города, враз облетела жителей.

Что удивительно, Меррон, за время собственной болезни заучившая симптомы иных, какие только встречались в книгах дока, оказалась беспомощна. Она слушала людей, но… слова оставались словами. Люди – людьми. А болезни существовали на страницах медицинских трактатов.

Это приводило ее в отчаяние.

И заставляло вновь учить. Слушать. Сопоставлять. Смотреть. Выискивать иные, скрытые признаки в оттенках кожи, в ее сухости или же излишней влажности, в опухлости языка либо же налете, мышечной вялости, в звуке дыхания, сердцебиения… в сотнях и сотнях примет.

А док добавлял работы.

Различать травы. И собирать. Цветы, листья, коренья… сушить. Растирать. Смешивать с маслом либо жиром. Скатывать пилюли, которые должны были быть одного размера… делать восковые свечи и настои. Док показывал, как правильно использовать тот или иной инструмент. Не только шить, но и резать, рассекая кожные покровы, мышцы, зажимая кровеносные сосуды, выбирая осколки костей или же складывая эти самые кости. Больше не было свиных туш, но были люди.

…переломы, разрывы, разрезы. Треснувшие ребра и страшные рваные раны, оставленные взбесившейся собакой. Первый мертвец, тот самый, порванный, которому док помог, а потом сказал, что лишь затем, чтобы научить Меррон.

– Водобоязнь заразна, Марти. И неизлечима. Такому человеку проще подарить милосердную смерть.

Умер укушенный ночью, и Меррон все-таки расплакалась, не от жалости к нему, а от внезапного понимания, что таких вот, которым она не сумеет помочь, будет много. Возможно, больше, чем тем, кому помочь сумеет. Но разве это причина, чтобы отступать?

Потом был лесоруб, почти раздавленный деревом. И человек, попавший под телегу… роженица, которой навряд ли исполнилось пятнадцать лет, измученная родами, уже смирившаяся с неизбежным. Док разрезал ей живот и вытащил ребенка, слишком большого для нее. Ребенок был жив. Он кряхтел и дергал синюшными ручонками, а Меррон не знала, что с ним делать. Док же велел отдать Летиции. У Мартэйнна была иная задача – он помогал зашить роженицу.

У Марти рука легкая.

– Если не будет родильной горячки, то выживет, – сказал доктор мужу, который явился на следующий день, чтобы понять, стоит ли платить за помощь или потратить деньги на поминки. – Но если выживет, рожать ей больше нельзя. Лет пять-шесть, а то шов разойдется.

Муж кивнул, но Меррон внутренним чутьем поняла: не верит. Если та девочка, которая была счастлива уже тем, что жила вопреки всему, вернется домой, то в следующем году умрет при новых родах.

И Меррон бессильна помочь.

А Мартэйнн обживался в Кроухольде. Его узнавали зеленщик и бакалейщик, мясник, молочница и торговки рыбой. Старый алхимик, в лавке которого пахло травами… он и сам постепенно уверялся, что именно это место и является домом. Всегда было.

Просто Мартэйнн об этом не знал.

Единственно, яблони здесь не росли.

Малкольм очнулся в подвале и удивился тому, что он делает в месте, столь неподходящем. Гудела голова. Малкольм хотел ее потрогать, но обнаружил, что руки связаны. Ноги, впрочем, тоже. А лежит он на полу, надо сказать, весьма и весьма грязном. Нарядный мундир промок, как, впрочем, и рубашка. И от холода, неудобства Малкольма сотрясала дрожь.

Он попытался вспомнить, как попал сюда.

…встреча в городе…

…единомышленники… трактир… разговоры… обычные такие разговоры. Бессилие властей… воля народа… волнения… они были бы на пользу. Слух, что хлеба не хватает… слух правдивый, потому как Малкольм точно знал – склады почти пусты. Но разве в нем дело?

…жирные сволочи в Совете не желали делиться властью…

…народные избранники ничем не лучше…

…необходимость объединятся… лозунг… речи… народ поддержит, боясь голода… на самом деле народ глуп и готов поддерживать всех, довольствуясь обещаниями красивой жизни… чем сильнее лорды будут давить, тем лучше… им не выстоять против народа.

…газету издавать собирались. И Малкольм принес новую статью. У него хорошо получалось писать. Говорить, впрочем, тоже. Если кому и выступать с трибуны, то именно Малкольму. Остальные должны признать… не признавали… спорили.

Назад Дальше