Я посмотрел на Соню. Стоит в обнимку со своим зеленым уродом, читает. В который по счету раз? Последнее объявление повесили сюда шесть дней назад, дядь Семен сказал. Что она пытается отыскать?
— Что-нибудь есть про маму? — спросил я. Сам не знаю зачем.
Она покачала головой.
— Я вчера утром тут была. И позавчера.
Я кашлянул.
— Зато здесь про тебя.
Я решил, что ослышался.
— Я теперь вспомнила. Еще вчера, когда в столовой тебя увидела, подумала, что лицо вроде бы знакомое. Только не могла понять, где я тебя раньше видела. А теперь вспомнила. Смотри. — Соня оторвала от забора плотный коричневый лист — какую-то листовку. Она была наклеена прямо поверх других объявлений, хотя вокруг еще оставалось свободное место.
Я увидел свою фотку. Вернее, нашу семейную — мамик, отец и мы с Игорьком. На фоне новогодней елки. Мама всегда носила эту фотографию с собой в портмоне. Фотка была испачкана чем-то рыжим, клеем, наверное. Я не мог разобрать маминого лица. Только наши три морды: две улыбающиеся и моя, постная. Это мы два года назад фотографировались. Мы тот новый год на лыжной базе с Егором хотели отмечать, но отец сказал, что это наш последний семейный праздник. Вот исполнится шестнадцать, и буду делать что хочу. Я тогда решил им этот семейный праздник испортить — пива напился и матерные частушки орал за столом. Просто решил постебаться, но им не смешно было. Особенно маме. Я застал ее на кухне, уже под утро. Пришел за «Наполеоном» к холодильнику — а она сидит за столом, в этом желтом платье, и плачет. Я решил, что из-за меня. Прости, говорю, дурака такого, я больше не буду. А сам все пялюсь на платье. Но она ответила, что это не из-за меня. Она совсем не из-за меня тогда плакала, а из-за отца. Он сказал, что уходит. В смысле из семьи, от нас. Перед самым Новым годом, за бокалом шампанского, можно сказать, под бой курантов. Выкроил время, пока я ходил в туалет. У него там появился вроде кто-то, какой-то титястый монстр, наверное. Но потом он не ушел все-таки, не знаю почему. Он остался с нами. А я в ту ночь — матерные частушки, сволочь… Вот вы когда-нибудь жалели о содеянном? О сказанном?
Я иногда мечтаю, чтоб у меня была такая кнопка: нажмешь — и не было тех твоих слов. Я нажал воображаемую кнопку на локте и сказал: «Бззз». А потом у меня слезы из глаз сами потекли — я их прямо кулаками по лицу размазывал. И отвернулся, чтобы Соня не увидела, как я тут ною. Но она все равно увидела и сунула мне платок. Я опустился на корточки, уткнулся рожей в колени — меня внутри что-то душило. Гигантский горячий ком подкатил — я выдавить его хотел из себя, но не получалось. Ничего с собой поделать не мог. Ревел как баба. Навзрыд, не стесняясь уже Соньки, не боясь, что Колокольцев услышит. Не знаю, есть что-то подлое в том, когда мужик плачет. В смысле, когда он не один, когда кто-то рядом, свидетели. То есть может это и нормально для девчонок. Но не для парней. Короче, тебе должно быть реально фигово, если ты ноешь в присутствии другого человека.
Я слушал, как из меня вырываются рыдания. Колокольцев стоял поодаль, ждал, тянул очередную беломорину. Тоже слушал. Пусть! А мне сейчас хотелось крутануть время назад, рвануть его, как карусель, в обратную сторону. Попасть в тот новый год, два года назад. Я бы все тогда по-другому сделал. Сделал бы так, чтобы мама не плакала, чтобы отец никогда не произносил тех слов. Потому что хоть он и не ушел в итоге, те слова все равно с нами остались. Они до сих пор со мной.
Хотя что я мог? Вот положа руку на сердце. Все от отца зависело, только от него. И я ничего не сделал поэтому.
Я мог бы сделать что-то. Хоть что-нибудь! Но я пальцем не пошевелил.
Она присела рядом и стала гладить меня по голове. Прямо как мама. Она жива. Они все живы. Отец. Игорек. Раз здесь эта фотка, значит, они спаслись. Если только…
— Они живы, — сказала Соня. — И моя мама тоже. Их спасли.
— Откуда ты знаешь?
— Не знаю. Я верю. И ты тоже верь. Вставай давай.
Я послушался, встал. Она посадила к стене медвежонка — тоже погладила его по голове. И мы пошли.
Мне все казалось, что он нам вслед смотрит. В спину мне стеклянным глазом глядит.
* * *
Кроме этой фотки, там больше ничего не было про меня. Никакого объявления, ни записки. Не знаю, может, кто случайно сорвал. Я фотографию забрал с собой. На обратной стороне маминым почерком было написано: «Семейство Перчиков в полном составе. Всех жутко люблю!». Дядь Семен сказал, что это отличные новости. Что это значит, что их эвакуировали. Но я не дурак. И не наивный ребенок, как Сонька. Я знал, что никакой гарантии в том, что их вывезли, нет. Они до сих пор могут быть здесь — отец с мамой, вместе с остальными. С теми, которые в лесу. Наверное, впервые я был рад тому, что Игорек остался в Москве. Там у него было больше шансов спастись. Но я не буду об этом думать. Не сейчас. Главное самому из этой дыры выбраться.
— Ешь, — дядя Семен шлепнул мне в миску клейкой каши.
— Спасибо, я не голодный. — Я вспомнил про тушенку и покосился на рюкзак — он все еще валялся под лавкой.
— Ешь, говорю. Консервы побережем. Неизвестно, сколько нам тут еще ждать.
— Ждать чего? — я взглянул на него удивленно. Я что-то не понимал, о чем он. — То есть вы что, серьезно хотите тут до лета сидеть? Пока нас не сожрут? Или пока мы сами в скалолазов не мутируем?
— А ты что предлагаешь? — ухмыльнулся Колокольцев. Иронично так ухмыльнулся, мне не понравилось.
— Я предлагаю отремонтировать вертолет.
Он рассмеялся. Так — от души. Смех у него — знаете, как грохот скейтборда по асфальту.
— Ну вперед и с песней. Тебя разве кто-то останавливает?
Он преспокойно наворачивал свою кашу. Соня, между прочим, тоже — аж за ушами у них трещало. Селяне. А может, он этот — экстремал? Может, ему реально нравится тусить тут среди мутантов? Черт его знает… Чужая душа — потемки.
— Соня сказала, вы авиаинженер вроде бы. Мы бы могли вместе… Я бы, может, как-то помог. Я просто думаю, что сидеть здесь и ничего не делать — это как-то неконструктивно. Надо что-то предпринять.
— Ты все, закончил? Отличная речь, — он опять ухмыльнулся. — А теперь послушай. Во-первых, возвращаться в госпиталь очень опасно. Ты сам видел, что там сейчас творится на дороге. А во-вторых, в полевых условиях вертолет не подлежит ремонту. Я был там три дня назад, все проверил. Оба двигателя вышли из строя, неисправен главный редуктор. Верхний крепеж лопастей полетел. Так что твой план, увы, отпадает. Есть еще какие-нибудь идеи? Подумай.
Блин, это квест, что ли? Типа «Убей уродов четырьмя разными способами и выберись из ловушки, используя силу мысли»?
— Может, попробовать пешком выбираться? — Не знаю, зачем я вообще это сказал. Сам прекрасно понимал, чем эта прогулка может обернуться.
Я покачал головой. Он смотрел на меня как-то с сожалением. С разочарованием даже. На меня так отец все время смотрит. Раньше смотрел.
— Есть у меня одна мыслишка, но… Не знаю — опасно очень. — Колокольцев вытер бороду полотенцем и закурил.
— Какая мыслишка?
— В сельской управе — она от нас через четыре дома — есть переносная радиостанция. Можно попробовать выйти на связь. Девятый канал должен работать, аварийный — это служба спасения.
— Так что же вы молчали? — Я аж подпрыгнул там у него за столом. — Это наш шанс! Можно сказать, единственный!
— В управе полным-полно зараженных. Они там кишмя кишат, — дядя Семен теперь в окно смотрел, через приоткрытую ставню. — В здании сначала базировались военные — это в первые еще дни. А потом, как в госпитале мест перестало хватать, там оборудовали очередной изолятор. Последнюю партию больных перед началом эвакуации туда перевезли. Думали, временно. Их по кабинетам распределяли, группами по десять человек — стелили прямо на полу. Но серьезных мер безопасности принято на самом деле не было. Так — окна-двери наспех потом заколотили до лучших времен. А сейчас кто их знает, выбрались они, нет? По ночам их слышно, смеются. Мне их смех — что острый нож к горлу, слышал когда-нибудь? Я каждую ночь теперь слушаю. Тех, которые в лесу днюют, туда как магнитом тянет, когда стемнеет.
— Значит, надо днем туда идти. Надо попробовать! Если вместе пойдем, для подстраховки, в смысле, вы и я…
— Ты мою ногу видел? Я инвалид. Вторая группа, после ранения. Двадцать два года с минным осколком в голени — и ничего, живу как-то. Работаю. Только бегать не умею.
Прям как мой прадед.
— Я понял вас. Я один пойду. Сегодня. Сейчас.
У меня это само вырвалось. Сказал, а потом подумал: какого черта? С чего я перед ним геройствую? Но я не геройствовал. Я реально трусил — у меня ноги под столом прыгали. Я в коленки вцепился — аж костяшки на руках побелели, а они прыгают все равно.
Но у меня не было другого выхода. Серьезно. А сгинуть в этой дыре, даже не попытавшись спасти собственную шкуру — это как-то стремно.
А он удивился, Колокольцев. Вижу, что не ожидал, но вида не показывает.
— Возьмешь мое охотничье ружье, — говорит. — Стрелять хоть умеешь?
— Нет. И потом зачем мне ружье? Их разве можно убить?
— А то, — дядь Семен хмыкнул. — Газом. Либо прицельным выстрелом в голову. Или что там у них. Сонь, ты куда пропала?
— Я здесь, — быстро откликнулась она из глубины дома.
— Что-то мне ее голос не нравится, — сказал я. — Пойду посмотрю.
Рация. Нет, можно, конечно, попробовать. Нужно даже. И потом, даже если я один пойду, чего такого? В конце концов, не в первый раз я с ними сталкиваюсь — проносило же. Это пока…
Я зашел в комнату — в спальню дяди Семена. В углу горела свечка. Соня сидела на кровати, ко мне спиной. У нее в руках была видеокамера. С виду старая, кажется, еще пленочная. Она ее прямо перед собой держала, почти у самого лица. И говорила — негромко, быстро, словно куда-то торопилась.
— …я тебя очень люблю. Больше всех на свете. Даже когда папа был жив и Сережка, все равно. Знаю, это ужасно звучит, но раз правда. Ты самый родной у меня человек. Помнишь, как мы в тот раз в Москву ездили? В зоопарк. Тебе тогда больше всего фламинго понравились. Я еще спросила, почему они розовыми называются, раз на самом деле оранжевые. А ты сказала, что у них диета, их кормят свежей морковкой, поэтому. И еще обезьяны, помнишь? У них попы были красные под хвостами. Я их увидела и заплакала. Ты решила, что я обезьян испугалась. А я думала, что они умирают, раз у них попы такие — простыли и умирают теперь. Я стала с себя рейтузы стягивать, чтобы одеть обезьян потеплее. Ты же говорила, что попу надо держать в тепле. — Соня шмыгнула носом. Помолчала. — Я тебя обязательно найду. Я тебе обещаю. Мы скоро будем вместе, ладно, мам?
* * *
Когда я вышел, было еще светло — я чуть там не ослеп. Все привыкнуть не могу: в доме темень, а на улице еще день. Или уже. Ружье болталось на спине, как абсолютно неуместная, ненужная мне штуковина. Обезьяна с ружьем. Дядь Семен все мне показал-рассказал: как целиться, стрелять. Но одно — показать, а применить на деле — совсем же другое. Ружье — это ведь не просто кусок металла. Это выбор. В зависимости от того, во что или в кого целишься, этот выбор может изменить всю твою дальнейшую жизнь. Тебя самого — в долю секунды. Но я-то знал, уверен был, что, даже если приспичит, все равно не выстрелю. Не смогу просто. Я и в детстве, когда пацаны из рогаток по голубям молотили, сбегал. Не мог смотреть на это, шифровался в подъезде.