Многое схватил Коля и от рецидивистов в КПЗ. Бородин отдал приказание, и Яна отвели в камеру. Утром его опять привели к Бородину.
– Вчера ты говорил, что свидетели одни несовершеннолетние, сегодня перед тобой сидит взрослый свидетель.
Ян посмотрел на Терентия Петровича Клычкова, отца Петьки. С Петькой Ян бражку и сахар кубинский, ворованный, из дома Трунова утащили. Терентий Петрович о кражах Яна не знал и ворованных вещей не видел. Кроме магнитофона. Работал он в совхозе на конях, солому и навоз возил, и всегда уставший с тяжелой работы возвращался и рано спать ложился. Почему в свидетели попал он, а не сын, было непонятно. Петька все отцу рассказал, и Терентий Петрович давал показания, будто все ворованные вещи Ян при нем приносил, но никто не знал, что они краденые. Про магнитофон молчал. Бородин же не спрашивал.
Перед Яном сидел серьезный свидетель. Взрослый. И Ян выслушивал показания.
– Ну, Колька, что ты теперь скажешь? — спросил Бородин.
– Хоть сегодня свидетель и взрослый, но врет, как сивый мерин, на котором работает. Воля ваша, верить ему или нет. Я, будь на вашем месте, не поверил бы такому свидетелю. Посмотрите на его руки. Видите, как они трясутся.
Бородин взглянул на руки свидетеля. Они у него и вправду мелко тряслись.
А Ян продолжал:
– Вот значит, врет он, потому они и трясутся. Вы, Федор Исакович, теперь на мои посмотрите. Видите, не дрожат они у меня. А почему? А потому, что я говорю правду, а он врет.
Терентий Петрович не выдержал и сказал:
– Янка, изработанные у меня за жисть руки-то, который уж год болят, сколько я имя навоза и сена перекидал. — Терентий Петрович чуть помолчал, сцепив, чтобы не тряслись, никогда не отмываемые от навоза руки и, кротко взглянув на капитана, продолжал: — У меня не только руки, но и нутро-то все трясется, как я порог милиции переступил. Всю жизнь прожил, а в свидетели не попадал и в милиции не бывал. Да вот через тебя пришлось. Ты, Янка, от всего отпираешься, а вспомни-ка, письмо-то мы от тебя из Волгограда получили. Ты же Петьку просил боеприпасы на балкон участковому или Трунову подбросить. Письмо-то я участковому отдал. Оно ведь твоей рукой написано. Да и пластинки, свитер серый и перчатку одну, правую, черную, кожаную, — она у нас одна осталась, — я тоже участковому отнес.
Терентий Петрович замолчал, глядя себе под ноги, обутые в пимы с галошами. Сейчас он поедет в Падун и сразу на скотный двор — навоз возить.
«Да, закрутились Клычковы, — подумал Ян, — когда их участковый припер. Испугались, что Петьку, как соучастника и за укрывательство краденого, могут посалить».
– Идите, Терентий Петрович, — сказал Бородин.
Клычков вышел, а Ян проговорил:
– Снова повторяю: от своих показаний не отказываюсь. — Ян помолчал, а потом быстро заговорил: — Да и потом, какой это серый свитер Терентий Петрович принес? Вы мне ничего не говорили, что у Серовых или Трунова еще и свитер стащили.
Бородин ничего не ответил, а Ян спросил:
– Вы меня на Новый год отпустите?
– Нет, Колька, Новый год будешь у нас встречать. А то напьешься и чего-нибудь натворишь.
– Завтра трое суток истекает. Если завтра не выпустите, в камере вышибу двери.
Яна закрыли в камеру, а на другой день отпустили. Дома он рассказал, что ему ставят в вину, и завалился на кровать, накрывшись двумя старенькими пальто.
8
Утром Ян, выспавшись, пошел по селу, думая, к кому бы зайти, чтоб хоть с опозданием отпраздновать Новый год. К друзьям идти не хотелось. Бородин расколол их, и они дали показания против него.
Около старого дома, где он раньше жил, его окликнул Павел Поликарпович Быков, инвалид войны. Ян подошел.
– Ну, Колька, как дела? Слыхал — тебя в милицию забирали. Новый год на нарах встретил.
– Да, пришлось, дядя Паша.
– Пошли в дом.
Ян зашел, разделся. Дядя Паша, бывший счетовод совхоза, хорошо к Яну относился и разговаривал с ним как со взрослым.
– Ну ты че, все в Волгограде учишься?
– Учусь.
– На кого, я забыл?
– На каменщика.
– А-а-а… Хороший ты парень, Колька. Ценю я тебя. Все о тебе знаю. И как ты по вагонам на ходу поезда бегаешь, будто по земле, и как милицию за нос водишь. За это я люблю тебя даже. Ты, пацан, воруешь, не уступая взрослому, а тебя менты взять не могут. Я всегда в человеке ценю хватку. Сам в молодости шустрым был. Трусов презираю. А ты, ты — молодец.
Дядя Паша, высокий, худой, стоял перед Яном и, задыхаясь от астмы, хвалил его. Потом закурил, закашлялся и стал говорить о себе.
– А моя жизнь плохая. Дети разъехались. А я скоро помру. Чувствую, что недолго осталось. Болезнь эта. Мне врачи ни курить, ни пить не разрешают. А я курю и пью. И пить, особенно пить буду. Зинка, все из-за Зинки. Она же, стерва, от меня гуляет. Видишь ли, Колька, я ничего, как мужчина, не могу. Война, болезнь. И она в открытую. И сейчас ее дома нет.
Дядя Паша ругал жену, а Ян слушал, не вставляя слова. Он тете Зине жизнью был обязан. Когда Петровы жили в соседях, вся их семья ходила к Быковым мыться в баню. Своей не было. Раз летом — Ян перешел тогда в пятый класс — он пошел в баню, только что истопленную. Раздевшись, он почувствовал, как ему стало плохо и потянуло спать. «Полежу-ка я»,— подумал он и залез на полок. В бане — жарко, но Ян нашел силы, встал и настежь открыл дверь.
Вьюшка была закрыта, и Ян угорел. Пришла тетя Зина и увидела в бане распахнутую дверь. «Надо закрыть, — подумала она, — а то выстынет». Увидев Яна распластанным на полке, вынесла из бани. Ян несколько часов не приходил в сознание, а когда пришел, то у него трещала от угара голова сильнее, чем с похмелья.
Ян и хахаля тети Зининого знал. И выпивал с ним. Он тоже воровал и Яна как-то на дело приглашал, и Ян рвался с ним, но в,последний момент тот нашел другого. Не хотел он, зная отца Яна, с малолеткой связываться.
Дядя Паша продолжал ругать жену.
– Я ни копейки с пенсии ей не отдаю, ни копейки. Не за что. А я ведь неплохую пенсию получаю — семьдесят шесть рублей.
Дядя Паша подошел к вешалке и вытащил из кармана пальто деньги.
– Вот, — махнул он пятерками, — я получил. И все пропью.
– На, — протянул он Яну пятерку, — сходи в магазин, купи бутылку.
Ян быстро принес бутылку «Столичной». Стоила она три двенадцать, и сдачу он отдал дяде Паше.
Выпив по стопке, дядя Паша стал старую жизнь вспоминать, а потом на гражданскую войну перекинулся.
Пили они на равных, и дядя Паша Яну рассказывал:
– Я умру скоро, но мне так жаль красноармейцев, которых я не спас. Мне лет шесть было. Падун несколько раз переходил из рук в руки. Спирт нужен любой власти. Вон там, — дядя Паша показал в окно скрюченной, изуродованной на войне левой рукой, в правой держа вилку, — там, где сейчас стоит телеграфный столб на той стороне дороги, примерно на том месте стоял пулемет, я в окошко видел, и красноармеец поливал огнем беляков. Он один был, и никого рядом. Долго он держался, а потом я не знаю, то ли его убили, то ли в плен взяли, но красных выбили из села, и беляки к нам в амбар несколько красноармейцев закрыли. Ты же знаешь наш амбар, он из добротного леса срублен. Дверь прочная, и красноармейцам ее не вышибить. А беляки даже часового не поставили и ушли. И дверь на замок не закрыли, под рукой его не оказалось, а в запор вставили шкворень. Мне надо было выдернуть шкворень, и красные бы ушли, а я ходил, мялся возле амбара, но так и не выдернул. Испугался.
Дядя Паша выпил стопку, и Ян за ним последовал, и дядя Паша, не закусывая и не морщась, будто он не водку, а воду выпил, рассказывал:
– Ну и вскоре белые пришли и ночевать у нас остались. Часового к амбару поставили, но он всю ночь спал у дверей. А утром красноармейцев вывели в огород. Я слышал залп.
Только сейчас дядя Паша закусил квашеной капустой, закурил и продолжал:
– Понимаешь, теперь, когда я скоро умру, и сам после того войну прошел, мне до слез жалко тех красноармейцев. Ведь я же, Колька, понимаешь, мог их спасти.
Выпив еще по одной, дядя Паша о Падуне стал рассказывать.
– Спиртзаводом до революции владел Паклевский. Ты на поездах все ездишь, слыхал, наверное, станцию около Свердловска, Талицу. Так вот, она раньше Паклевской называлась. И жил сам Паклевский там, а сюда раза два в год заявлялся. Здесь, без него, заводом руководил управляющий. Дом его стоял — я еще застал этот дом — около пруда, примерно на том месте, где барак сейчас гнилой стоит. Дом его богатый, роскошный был. Дворец да и только. Мраморные ступени вели от дома к пруду. Оранжерея рядом, зимой и летом — цветы. А потом и дворец, и ступени, и всю оранжерею выкорчевали и барак построили. Барак-то скоро сгниет, а дворец бы по сей день стоял. Чем он им помешал?
А дом большой, что по Революционной, на нем табличка с годом постройки еще целая, в тыща восемьсот двенадцатом году построен. Этот дом до революции занимал один кучер. Сейчас в нем живет восемь семей. Да и вообще, все старинные дома стоят как новенькие, а новые сгниют скоро. Возьми старую школу, больницу, детский сад — все эти дома Паклевского, все они в прошлом веке построены и будут еще стоять о-е-ей! А склады спиртзавода! Колька, ты знаешь, сколько им лет? Нет, не знаешь! Им более двухсот! А они как игрушки!
Хрунов хотел расширить школу: снести склады, но ему отказали. Эти склады в Москве на учете числятся. Никому не дадут их снести. Да и пруд сам взять бы. Он раньше знаешь какой чистый был. В нем рыбы полно водилось. А с окрестных деревень за водой из пруда специально приезжали. Вода в пруду была мягкая, не цвела, и стоило вскипятить в самоваре воду, и вся накипь отставала. А потом в него стали отходы со спиртзавода сбрасывать, и вся рыба передохла. Зачем они еще и в пруд отходы сбрасывают, я по сей день не пойму. Бардянкиим, что ли, мало? Один карась и ужился! Живучий ведь, а, карась? Раньше, при Паклевском, за прудом следили, чистили его. Особенно ключи. Ты ведь знаешь, доски гнилые от ключей все еще целые. А вода по лоткам текла. И лотки кое-где еще есть. Да и после войны женщин со спиртзавода посылали ключи чистить. Так они, заместо того чтоб ключи чистить, ягоды собирали, грибы, а потом на солнышке пузо грели. Так и запустили пруд.
Я всю Европу прошел, каких только мест не видел красивых, но красивее нашей местности не встречал. Сейчас зима, не знаю, доживу ли до весны, хочется перед смертью вдоль пруда пройтись и по лесу тоже. Меня так туда тянет. Что за чудную природу бог создал в Падуне.
Водка кончилась. Дядя Паша поставил на стол десятилитровую бутыль.
– Тут у меня брага была, одна гуща осталась. Может, допьем?
– Допьем, — согласился Ян. Водка его сегодня не брала.
Допив гущу, дядя Паша подошел к вешалке и достал из пальто пятерку.
– Я вижу, ты крепкий. Сможешь еще за бутылкой сходить?
Ян чувствовал, что после гущи опьянел, но, встав прямо, сказал:
– Смогу, дядя Паша.
Село Падун возникло в конце семнадцатого или начале восемнадцатого века. В двадцатых годах восемнадцатого века винокуренный завод, как он тогда назывался, уже выдавал продукцию. Во время восстания Емельяна Пугачева каторжные и работный люд винокуренного завода первыми в Ялуторовском уезде взбунтовались. Падун стал разрастаться в девятнадцатом веке, когда через него прошел новый, более прямой, большой сибирский тракт. Самое название села коренные жители объясняли по-разному. Одни говорили, что так его назвали потому, что когда при царе-батюшке гнали по сибирскому тракту революционеров, то многие падали от усталости и умирали. Потому и Падун. Другие говорили, что название села происходит от слова «впадина», в которой раскинулся Падун.