Бабы ахали и охали, внимая рассказу о московском пожаре, а Дуська, бойкая и говорливая вдова, первая опознавшая Яковлевых, громогласно причитала:
— Известно, родименькие, иде тонко, там и рвется… Как же вы теперь жить-то будете? Иде обретаться?
И другие глядели на них с видимым сочувствием. Деда Дуськины причитания вывели из терпения:
— Где жили, там и будем. В избе, чай, не на облаках и не в поле…
— Так ить избы вашей нету, — сказала Дуська.
— Как так нету?
— Очень просто. Растащили вашу избу-то.
— Пошто ерунду мелешь… — дед остановился. — Как так растащили? Кто?
— Разобрали по бревнышку. Почитай, всем миром. Ить кто думал али гадал, что вы возвернетесь? Староста баял, у вас в Москве не дом — хоромы.
Дед переменился в лице и заспешил далее. Гошка заметил: многие из тех, кто сопровождал их до сих пор, как бы засмущались и помаленьку стали отставать. Яковлевых теперь провожали почти одни ребятишки, да позади, чуть в отдалении, плелись два дряхлых старика и три Сгорбленные старухи.
Избы и впрямь не было. За остатками ветхой изгороди виднелась полянка не полянка, не поймешь что: где топорщилась сухая прошлогодняя трава — полынь да репейники — и пробивалась первая зелень. Далее виднелись грядки и одиноко торчали три неухоженных яблоньки.
Дед скинул шапку, перекрестился троекратно и дрогнувшими губами произнес:
— За что же?.. За какие прегрешения?..
Взвыла дурным голосом тетка Пелагея. Заплакала беззвучно Гошкина мать, а следом за ней утер слезы и дядя Иван:
— Аж печку растащили, нехристи…
— Жить-то как, миленькие?! — надрывалась, сорвав платок и дергая волосы, тетка Пелагея. — Убивцы, ироды окаянные… Детишек-то куда?!
Дед Семен отер слезы, высморкался:
— Нечего голосить попусту. Надобно к господам идти, просить подмоги. Оброк платили исправно, перед ними мы без вины. — Вздохнул: — Ах, соседи-соседушки…
Подоспели новые люди, которых Гошка не знал в лицо, вернее сказать, не помнил. Оказались они яковлевской родней: дедовым двоюродным братом Тимофеем, дряхлым, с палочкой, его невесткой Нюркой, ожидавшей ребенка. С ними полдюжина ребятишек, мал-мала меньше, босоногих, сопливых, одетых в лохмотья.
— Айдате в избу, — сказал дед Тимофей. — Поди, ноженьки не казенные.
Всем следовать за ним не довелось, потому что, разбрызгивая грязь, прибежал мальчишка, помоложе Гошки, и, едва переведя дух, объявил:
— Барин требует.
— Дали б людям передохнуть с дороги… — неодобрительно проговорил дед Тимофей.
— Немедля, велено.
Малый во все глаза таращился на вновь прибывших.
— Идите, бабы, в избу, а мы пойдем к барину, — решил дед Семен.
Убого выглядела избенка снаружи, но внутри оказалась еще хуже. Земляной пол. Низкий, прогнивший — того гляди, рухнет — потолок, подпертый посередке трухлявым бревном. Большущая, в пол-избы обшарпанная печь, колченогий маленький стол. Над ним, в красном углу, закопченная икона. И — батюшки мои! — пятеро или шестеро чумазых ребятишек на полу, один в люльке орет-надрывается, на печке старуха кряхтит, тут же поросенок хрюкает, куры квохчут и два гуся шипят. Заметив Гошкину растерянность, дед Тимофей развел руками:
— Живем, внучек, в тесноте, да и в обиде. Давно бы следовало подновить избу, а лесу нету. Где возьмешь, лес-то?
Скинули котомки — к ним ребятишки.
— Кышь! — прикрикнул дед Тимофей. — Кышь, окаянные!
Но похоже, слово его мало что значило. Принялись канючить на разные голоса:
— Гостинчика, тетя, дай…
Гошкина мать принялась рыться в котомке, а тетка Пелагея всплеснулась:
— Да откуда, сироты мои, взяться гостинцу. В исподнем повыскакивали из огня. Хорошо, что остались живы. А тут аспиды, нехристи проклятущие разворовали избу.
— И-и, — покачал головой дед Тимофей. — Не суди так. От нужды человек и чего не хочет сделает. Лесу — нет.
Известная наша сторона. А избенки чинить надоть. Валются они. Вот и взяли, кто что сумел.
— Нешто чужое можно? Дознаюсь — я им покажу!
— Так ить и дознаваться неча. Секретов тут нету. С меня и можешь начать…
Тетка Пелагея, да и Гошка с матерью недоуменно уставились на старика.
— Столб-то, коим потолок подперт, аккурат взят из вашей избы. Кабы не он, может, нас тут всех давно подавило, ровно тараканов. Вишь, вовсе разваливается избенка.
Тетка Пелагея заплакала:
— Родственнички, чтоб вам всем… Нам куда теперь деваться? Под открытым небом ночевать? Староста чего глядел? Иль барина не убоялся?
— Так барин сам и дозволил. Пошел к нему Гришка-Косой просить лесу на починку избы, а он: нету лесу. Гришка ему — валится, мол, халупа, того гляди, вовсе рухнет. Он и отвечает: возьми, мол, со двора Семена Яковлева. Ну, а за Гришкой — остальные. Мы — по-родственному, зазорно вроде — последнее бревно из нижнего венца выпросили у старосты. А не мы, так кто иной. Какая разница?
— Верно, касатки. Все верно… — подтвердила с печки старуха. — Барин дозволил, а староста распоряжение делал: кому и сколько. Нам бы поранее подойти, да посовестились.
Дед с отцом и дядей Иваном вернулись хмурые и, как показалось Гошке, обескураженные.
— Много ли выходили? — спросил дед Тимофей.
— Похоже, пшик.
— Как так?
— В ножки барину поклонились. Вспомоществования попросил: мол, лесу самую малость — крышу возвести над головой. Отвечает: подумаю, дескать, а покудова идите.
Дед Тимофей покачал головой:
— Худо, милые. Едва ли дождетесь подмоги. Наш барин и другие ноне всполошились перед волей, которая, сказывают, нам выйдет. Где могут — жмут, силов нету. Кажинный день норовят для барщины вырвать. Бабам задают непомерные уроки. А чтоб от них подмога какая, едва ли то сбудется…
Ночевать опять разбрелись по разным избам. Жилье деда Тимофея для семерых Яковлевых было тесно. В нем остались дед Семен с Гошкой и его матерью.
Дед Тимофей, удовлетворивши первое любопытство о московском житье-бытье, с готовностью рассказывал про здешнее.
— Тяжело живем, трудно. Барщина, по Старостину приказу, — сколь надоть. И пять ден. И шесть. Случается, и всю седмицу.
— Положено-то три… — заметил дед Семен.
— И… — будто даже обрадовался возражению старик. — Кем положено — неведомо, а нами не взято. К барину на старосту — челом. А он — таких делов не касаюсь, ступайте к старосте, разбирайтесь с ним.
— Может, и вправду староста причиной?
— Милый, да разве без барской воли староста что смеет? Не-ет, касатик, тут барин камедь ломает. На все первое его слово. И хотит, как я понимаю, напоследок выжать из крестьян сколь токмо возможно.
— Насчет воли верно ли?
— Про это, милый, тебя надобно спрашивать. Говорят, что в Москве, обскажи…
— Что и везде. Должна вроде быть воля от помещиков, а когда и как — кто знает?
— Э-хе-хе! — вздохнул дед Тимофей. — Поверишь ли, устали — силов нет. Должно, предел какой перешли: то еще можно было терпеть, а нынче — невмоготу. Мужики говорят: либо воля, либо берись за топор.
— С землицей как?
— Во-во! — оживился дед Тимофей. — В ней-то, похоже, вся загвоздка. Только слухи пошли о воле, принялись мужиков с добрых земель на худые переселять.
— А спорить?
— И-и, касатик, с барином-то? Родьку, младшенькова Паньковых, можа, помнишь? Заспорил. Показалось обидно и против справедливости. И что? Враз забрили в рекруты. Отец с матерью тепереча обливаются горючими слезами. Жену на сносях едва отходили, думали, помрет.
Легли спать поздно. Кряхтели на печи дед с бабкой, ругали ребятишек, что примостились там же и мешали старикам. Ворочались и чесались большие и малые на полу. Возился, беспокойно взвизгивая, поросенок, и на него спросонья сердито шипели гуси.