Это была крайне растянутая процедура, и в то холодное утро она не доставляла мне ни малейшего удовольствия. В обязанности камеристки входило надевать на меня нижнюю юбку и подавать мне платье, а фрейлина должна была выполнять более интимные обязанности — надевать на меня нижнее белье и лить воду, пока я буду умываться. Но если присутствовала принцесса из королевской семьи, то фрейлина должна была уступить ей право подавать мое белье. И этот порядок должен был соблюдаться в высшей степени скрупулезно. Ведь могло случиться так, что присутствовали сразу две или три принцессы, и, если бы одна из них стала узурпировать обязанности другой, подразумевая тем самым, что ее ранг выше, это было бы величайшим нарушением этикета.
В то особенное утро я была еще не одета, ожидала, когда мне подадут нижнее белье, и уже собиралась принять его у фрейлины, когда дверь открылась и вошла герцогиня Орлеанская. Увидев, что происходит, она сняла перчатки и, приняв белье от фрейлины, подала его мне. Но как раз в этот момент появилась графиня де Прованс.
Я глубоко вздохнула, мое раздражение росло. Я была все еще не одета. Сначала меня задержала герцогиня Орлеанская, а теперь появилась еще моя невестка, которая будет считать себя глубоко оскорбленной, если кто-нибудь другой, а не она, наденет на меня белье. Я отдала ей белье, сложила руки на груди и с выражением смирения на лице стала ждать. Я радовалась уже хотя бы тому, что не было дамы более высокого ранга, чем моя невестка, которая могла бы прийти и повторить всю эту глупейшую процедуру сначала.
Мария Жозефа, заметив мое нетерпение и увидев, что я замерзла, не стала задерживаться, чтобы снять перчатки, а сразу надела на меня через голову сорочку, одновременно сняв чепец.
— Кошмар! Как это утомительно! — не сдержавшись, пробормотала я, после чего рассмеялась, чтобы скрыть свое раздражение. Но в тот раз, как никогда, я была полна решимости переступить через их глупый этикет, так как понимала, что он, возможно, необходим в некоторых особо торжественных случаях, но доводить его до таких пределов было просто смешно.
Зато я наслаждалась, приводя Розу Бертен в мои личные апартаменты, куда до нее никогда не допускали торговцев, и проводя все больше и больше времени в Трианоне.
Самой длинной церемонией в течение всего дня была процедура укладки моих волос. Естественно, я пользовалась услугами лучшего парикмахера Парижа, что, возможно, было равносильно лучшему парикмахеру мира. Мсье Леонар в своей области был такой же выдающейся личностью, как Роза Бертен — в своей. Каждое утро он приезжал в Версаль из своего парижского салона, чтобы сделать мне прическу. Люди обычно выходили на улицу, чтобы посмотреть, как он едет в своем роскошном экипаже, запряженном шестеркой лошадей. Неудивительно, что недовольство моей расточительностью росло. Точно так же, как Роза Бертен придумывала для меня все новые и новые фасоны платьев, он изобретал для меня все новые и новые прически. Мой высокий лоб вызывал сожаление много лет назад, но сейчас в моде были такие шедевры парикмахерского искусства, которые очень шли к высоким лбам. Постепенно мои прически становились все более причудливыми. С помощью помады мсье Леонар делал волосы более жесткими и укладывал их так, чтобы они стояли над головой. Под них он подкладывал шиньон такого же цвета. Такая прическа возвышалась на восемнадцать дюймов надо лбом. Затем мсье Леонар принимался за сооружение своего оригинального произведения. С помощью искусственных цветов и лент он создавал фрукты, птиц, даже корабли и пейзажи.
Моя внешность служила постоянной темой разговоров во всем Версале и Париже. О ней писали, над ней подшучивали, а мою расточительность считали предосудительной.
Мерси, разумеется, сообщал обо всем матушке, которая, без сомнения, узнала бы обо всем и без него.
Она писала мне с осуждением:
«Я не могу воздержаться от обсуждения того, что довели до моего сведения многие газеты. Я имею в виду стиль твоей прически. Насколько я поняла, от корней волос на лбу она возвышается не менее чем на три фуга, а сверху еще украшена перьями и лентами».
Я ответила, что высокие прически сейчас в моде и что никто во всем мире не считает их сколько-нибудь странными.
Она написала мне в ответ:
«Я всегда полагала, что следовать за модой — это хорошо. Однако никогда не следует утрировать ее в своей одежде или прическе. Несомненно, красивая королева, наделенная очарованием, не нуждается во всех этих глупостях. Простота ее одежды лишь подчеркнет ее природные данные и гораздо более подойдет к ее высокому званию. Поскольку, как королева, ты задаешь тон в моде, весь мир последует твоему примеру, даже если ты будешь делать все эти глупости. Но я, любя мою маленькую королеву и наблюдая за каждый ее шагом, должна без колебаний предупредить ее, что она поступает легкомысленно».
В те дни тон писем моей матушки изменился. Она только предостерегала меня, а не приказывала. Она постоянно подчеркивала, что дает мне эти советы только потому, что очень любит меня.
Мне следовало бы уделять ей больше внимания. Но прошло уже так много времени с тех пор, как я видела ее в последний раз, что даже ее влияние на меня начало уменьшаться. Я уже больше не трепетала от страха при виде писем, написанных ее рукой. В конце концов, если она была императрицей, то я была королевой — и притом королевой Франции! Я была уже взрослой женщиной и могла действовать по своему усмотрению. Я продолжала консультироваться с Розой Бертен. Мои счета за платья достигали огромных размеров, а мои прически с каждым днем становились все более нелепыми.
Кроме того, Артуа и его кузен Шартрский поощряли мое участие в азартных играх. Мы играли в фараон. В эту игру можно было проиграть огромную сумму. Почти все деньги, которые король давал мне для оплаты моих счетов, уходили за карточным столом.
Я не умела благоразумно распоряжаться деньгами. Единственное, что я могла, — это небрежно писать: «Оплатить!» на счетах, которые мне представляли, и поручать своим слугам разбираться с этим.
Мой муж был слишком снисходителен ко мне. Думаю, он понимал, что сильная страсть не может наскучить, прерваться или вызвать раздумья, и обвинял в этом самого себя. Должно быть, Луи никогда не забывал о нависшей над ним тени скальпеля. Но он не мог заставить себя без страха посмотреть правде в лицо, поэтому безропотно оплачивал мои долги и никогда не читал мне нотаций, однако пытался ограничить азартные игры — не только для меня, но и для всего двора.
Но то, что волновало меня больше всего — больше, чем одежда, азартные игры, танцы и прически, так это бриллианты. Как я любила эти великолепные сверкающие камни! Они шли мне, как никакие другие. Они были холодны и в то же время полны огня — как и я сама. Я еще ни разу не позволила ни одному молодому человеку остаться со мной наедине. Говорили, что я холодная. Но под моей внешней холодностью скрывался сверкающий огонь, который, как и бриллиант, мог вспыхивать только при определенных обстоятельствах.
У меня было много драгоценностей. Некоторые из них я привезла с собой из Австрии. Кроме того, была еще шкатулка — подарок моего дедушки к свадьбе. Но новые драгоценности всегда очаровывали меня. Хотя народ был недоволен моей расточительностью, зато, по крайней мере, торговцы были от меня в восторге. Придворные ювелиры, Бёмер и Бассенж, приехавшие во Францию из Германии, точно так же восхищались мной, как Роза Бертен и Леонар. Они показывали мне изящно оправленные драгоценные камни, выглядевшие так восхитительно в своих футлярах из атласа и бархата, что я находила их совершенно неотразимыми. Как-то они показали мне пару бриллиантовых браслетов, которые настолько очаровали меня, что, совершенно не задумываясь об их цене, я решила, что они должны быть моими.
Это вызвало протест моей матушки. Она писала:
«Я слышала, что ты купила браслеты стоимостью в двести пятьдесят тысяч ливров, чем привела свои финансы в состояние расстройства, и что теперь ты в долгу… Это глубоко огорчает меня, особенно когда я пытаюсь заглянуть в будущее. Королева сама себя унижает, украшая себя в такой нарочитой манере, и еще более она унижает себя недостатком бережливости. Я знаю, какой расточительной ты можешь быть, и не могу сохранять спокойствие по этому поводу, потому что слишком люблю тебя, чтобы льстить. Не потеряй из-за своего легкомысленного поведения свое доброе имя, которое ты приобрела, когда приехала во Францию! Всем хорошо известно, что король не отличается расточительностью, поэтому вся вина ляжет на тебя. Надеюсь, я не проживу достаточно долго, чтобы узнать о том несчастье, которое обязательно последует, если ты не изменишь свой образ жизни».
Предостережения продолжались, потому что до нее дошли также известия о моих карточных долгах:
«Азартные игры, вне всякого сомнения, являются одним из самых худших видов развлечений. Они привлекают плохую компанию и возбуждают толки… Позволь мне просить тебя, моя дорогая дочь, не поддаваться этой страсти и покончить с этой привычкой раз и навсегда! Если я не услышу о том, что ты следуешь моему совету, я принуждена буду попросить в этом деле помощи у короля, дабы уберечь тебя от еще большего несчастья. Я слишком хорошо знаю, какие последствия все это может иметь: ты лишишься уважения не только народа Франции, но и за границей тоже. Это глубоко огорчит меня, ведь я так нежно люблю тебя!»
Я хотела сделать ей приятное и некоторое время старалась сдерживать себя, но скоро скатилась обратно к старому образу жизни. Когда Мерси упрекал меня, я отвечала:
— Не думаю, что матушка может понять трудности здешней жизни!
Думаю, что он, находившийся ближе ко мне, мог это понять, как, впрочем, и аббат Вернон. Возможно, поэтому они менее строго судили о моих глупостях.
Трианон — это был настоящий восторг! Я переделывала сады заново с помощью принца де Линя. Он разбил у себя в Бель-Ой один из самых прелестных садов во всей Франции. В то время была мода на все английское. Французы старались одеваться, как англичане, в длинные облегающие пальто, толстые чулки и высокие шляпы — разумеется, не при дворе, где люди одевались более изысканно. Но на улицах Парижа мы часто видели такую одежду. У дверей магазинов висели вывески: «Здесь говорят по-английски». Продавцы лимонада теперь продавали пунш, и все пили le the[81]. Артуа ввел во Франции лошадиные скачки, и я часто ходила с ним посмотреть их. Это был еще один повод для азартных игр. Поэтому у меня в Трианоне, конечно же, должен был быть английский сад. Я хотела, чтобы в моем саду стоял маленький храм; в середине которого должна находиться прелестная статуя Эроса работы Бушардона. Я решила, что статуя должна быть окружена коринфскими колоннами. Я буду называть этот храм «храмом любви». Мне было ясно, что принц де Линь влюблен в меня. Меня это печалило, потому что я настолько наслаждалась его обществом, что не осмеливалась позволить этой дружбе перерасти в нечто большее.
Моя симпатия к принцу, должно быть, не осталась незамеченной, потому что матушка написала мне, что считает предосудительным, что он так много времени проводит в Версале. Поэтому мне пришлось сказать ему, чтобы он на некоторое время уехал в свой полк, а потом вернулся обратно. Я была очень удивлена, обнаружив, как сильно меня огорчил его отъезд, но в го же время понимала, что должна быть осторожной.
Ко мне пришел Мерси и говорил со мной довольно строго. Я завела множество новых друзей, сказал он, и постоянно нахожусь в их компании. На него они производят впечатление людей с сомнительной нравственностью. Была ли я достаточно благоразумной?
Я посмотрела на него лукаво, потому что знала, что у него есть любовница, оперная певица мадемуазель Розали Левассер. Он жил с ней уже несколько лет, и хотя их отношения были вполне респектабельными — настолько, насколько это было возможно при данных обстоятельствах, — все же они не были освящены церковью.
Но я не стала упоминать об этом, а удовольствовалась легкомысленным возражением, заявив, что мы должны наслаждаться жизнью, пока молоды.
— Когда я стану старше, тогда и буду более серьезной. К тому времени мое легкомыслие исчезнет, — сказала я.
Я была крайне удивлена, когда узнала, что старый Каунитц понимает мое положение гораздо лучше, чем моя матушка или мой брат. Он писал Мерси: «Мы еще молоды и, боюсь, останемся такими еще очень долго».
Для моего мужа это было тоже трудное время. Его величественная манера держать себя, которую он продемонстрировал во время «мучной войны», казалось, исчезла. Он утверждал себя довольно странным образом, в частности, любил бороться со своими слугами, и часто, заглядывая в его апартаменты, я могла наблюдать, как мой муж борется с ними на полу. Он всегда одерживал верх над своими противниками, потому что был гораздо сильнее их. Должно быть, это давало ему то чувство превосходства, которое ему было необходимо ощущать.
Луи был во всех отношениях полной противоположностью мне. Он не выражал недовольство моей расточительностью, но сам был настолько бережлив, что его даже можно было назвать скаредным. В нем не было никакой утонченности. Иногда он вдруг останавливал взгляд на ком-либо из своих друзей и шел прямо на него, так что этот бедняга должен был отступать назад до тех пор, пока не оказывался припертым к стене. Тогда Луи признавался, что на самом деле ему нечего сказать, громко смеялся и уходил прочь.
Он был чрезвычайно прожорлив и мог съесть на завтрак цыпленка, четыре отбивные котлеты, несколько ломтей ветчины, шесть яиц и все это запить половиной бутылки шампанского. Луи работал в кузнице, которую устроил для себя на верхнем этаже. Там он орудовал молотом и делал железные ящики и ключи. Замки по-прежнему были его страстью. В этой мастерской был работник по имени Гамен, который обращался с королем так, будто тот был простым рабочим, и даже частенько позволял себе посмеяться над ним. Когда Луи работал там, у него всегда было исключительно хорошее настроение. Он заявлял, что в кузнице Гамен превосходит его. В своей coucher[82] он так же, как и я, терпеть не мог всех этих церемоний, связанных с этикетом. Он брал свои туфли и бросал их в ближайшего человека, чесался на виду у придворных, обнаженный до пояса. Когда самый знатный из присутствующих пытался помочь ему надеть ночную рубашку, он начинал бегать по комнате, перепрыгивая через мебель и заставляя всех ловить его до тех пор, пока они не начинали задыхаться. Тогда в ночной рубашке и расстегнутых бриджах Луи заводил с ними беседу, при этом ходил по комнате, а его бриджи путались вокруг его лодыжек, заставляя его волочить ноги.
Не кто иной, как герцог Лозанский, заставил меня осознать, насколько опасно Луи и я отдалились друг от друга. Как-то раз на вечеринке в доме принцессы Гемене, герцог появился в роскошном мундире, а на его шлеме красовалось великолепнейшее перо цапли. Мне оно показалось очень красивым, и я, не подумав, сказала ему об этом. Уже на следующий день ко мне прибыл посыльный от принцессы де Гемене и принес мне это перо с запиской от принцессы в которой говорилось, что герцог Лозанский просил ее умолять меня принять его.
Я была в смущении, так как знала, что если верну ему подарок, то этим глубоко обижу его. Тогда я решила, что один раз надену это перо, а затем спрячу его.
Мсье Леонар использовал это перо для украшения моей прически, и, когда герцог Лозанский увидел это, его глаза засверкали от удовольствия.
На следующий день он явился в мои апартаменты и попросил меня побеседовать с ним. У меня была мадам Кампан, и я согласилась принять его, как согласилась бы принять любого другого человека. Герцог сказал, что желал бы поговорить со мной наедине, если я окажу ему такую честь.
Я взглянула на мадам Кампан. Она поняла этот сигнал и вышла в переднюю, оставив дверь открытой, потому что знала, что я никогда не остаюсь наедине с мужчинами.
Когда она удалилась, он бросился передо мной на колени и начал целовать мои руки.
— Меня охватила невероятная радость, — воскликнул он, — когда я увидел, что вы носите мой плюмаж. Это был ваш ответ — ответ, который я так страстно желал получить! Вы сделали меня счастливейшим человеком на свете…
— Остановитесь! — воскликнула я. — Вы сошли с ума, мсье Лозанский!
Он как-то неловко поднялся на ноги, краска сошла с его лица. Герцог сказал:
— Ваше Величество, вы были достаточно милостивы и показали мне с помощью этого условного знака…