Пан Володыёвский - Генрик Сенкевич 57 стр.


).> разглядеть не

смог. Когда услышал стук молота и звон кандалов, - боже правый! - мне почудилось, это мой гроб заколачивают, хотя уж лучше бы такой конец. Стал

молиться, но надежду из сердца как ветром выдуло... Стоны мои каваджи плетью утишил, и просидел я безмолвно всю ночь, пока не начало светать...

Посмотрел тогда, с кем же мне одним веслом грести, - силы небесные! Угадайте, любезные судари, кто супротив меня сидел? Дыдюк!

Я его сразу узнал, хоть и был он в чем мать родила, исхудал и бородою оброс, длинной, до пояса, - его раньше меня продали на галеры...

Гляжу на него, а он на меня: узнал тоже... Но друг с другом не заговариваем... Вот какая нас обоих постигла участь! И ведь надо же: так наши

сердца были ожесточены, что мы не только не поздоровались по-людски, а напротив: былые обиды в душе у каждого вспыхнули, точно пламень, и

радость взыграла в сердце от того, что и врагу такие же выпали страданья... В тот же самый день корабль отправился в плавание. Странно мне было

с лютым своим недругом за одно весло держаться, из одной миски хлебать помои, которые у нас и собаки бы не стали есть, одинаковые

надругательства сносить, одним воздухом дышать, вместе страдать, вместе плакать... Плыли мы по Геллеспонту, потом по Архипелагу... Островов там

видимо-невидимо, и все в турецкой власти... И оба берега тож... весь свет!.. Тяжко было очень... Днем жара неимоверная. Солнце так палит, что

кажется, вода вот-вот загорится, а как пойдут отблески дрожать и сверкать на волнах, чудится: огненный дождь хлещет. Пот градом льет, язык

присыхает к гортани... Ночью холод кусает как пес... Утешения не жди; твой удел - печаль, тоска по утраченному счастью, печаль и каторжный труд.

Словами этого не выскажешь... На одной стоянке, уже на греческой земле, видели мы с палубы знаменитые ruinas <Развалины (лат.).> храмов, которые

воздвигли еще древние graeci <Греки (лат.).>. Колонны сплошной чередой стоят, и все будто из золота, а это мрамор пожелтел от времени. А видно

так хорошо, потому что они на голом холме выстроились и небо там словно бирюза... Потом поплыли мы вокруг Пелопоннеса. День проходил за днем,

неделя за неделей, а мы с Дыдюком словом не перемолвились: не иссякла еще в наших сердцах гордыня и злоба... И начали мы помалу хиреть - видно,

так было угодно господу. От непосильного труда и переменчивой погоды грешная наша плоть чуть ли не стала от костей отваливаться; раны от

сыромятных бичей гноились на солнце. По ночам мы молили бога о смерти. Бывало, едва задремлю, слышу, Дыдюк бормочет: “Христе, помилуй! Святая-

пречистая, помилуй! Дай умереть!” Он тоже слышал и видел, как я к пресвятой деве и ее младенцу руки простирал... А тут точно ветер морской

взялся изгонять обиду из сердца... Все меньше ее и меньше... До того дошло, что, оплакивая себе, я и над его судьбой плакал. Оба мы уже совсем

по-иному друг на дружку глядели... Ба! Помогать начали друг другу. Прошибет меня пот, смертельная усталость охватит - он один гребет, а ему

станет невмоготу - я... Принесут поесть, каждый приглядывает, чтоб и другому досталось. Однако странная штука - натура человеческая! Мы уже,

можно сказать, полюбили друг друга, но ни один не хотел первым признаться... Упрям был, шельма, украинская душа!.. Однажды - а день выдался на

редкость тяжелый - услыхали мы, что завтра ожидается встреча с веницейским флотом. Кормили нас впроголодь, лишнюю крошку жалели, только на удары

бичом не скупились. Настала ночь; мы стенаем тихонько - он по-своему, я по-своему - и все жарче молимся; вдруг глянул я, благо месяц светил, - а

у него слезы по бороде так и катятся.

Дрогнуло у меня сердце, я и говорю: “Дыдюк, мы ж с тобой жили рядом, отпустим друг другу вины”. Едва он

это услышал - боже правый! Как взревет мужик, как подскочит, аж цепи зазвенели. Обнялись мы через весло, лобызаемся и плачем... Не могу сказать,

сколько так просидели, обо всем на свете забыли, только тряслись от рыданий.

Тут пан Мушальский умолк и как бы ненароком рукой смахнул что-то с ресниц. На минуту воцарилась тишина, лишь студеный северный ветер

посвистывал в щелях между бревен, а в горнице шипел огонь и пели сверчки. Наконец Мушальский перевел дух и продолжил свой рассказ:

- Господь, как потом оказалось, благословил нас и милостью своей не оставил, но прежде мы горько поплатились за эту вспышку братских

чувств. Пока обнимались, цепи наши так переплелись, что мы их не смогли распутать. Пришли надсмотрщики; они только нас и расцепили, но кнут

больше часа над нами свистал. Били не глядя, по чем попало. Пролилась кровушка из моих ран, пролилась из Дыдюковых и, перемешавшись, потекла

единой струей в море. Ну да ладно!.. История, слава тебе господи, давняя!..

С той поры я и не вспомнил ни разу, что мой род от самнитов ведется, а он - крестьянин из-под Белой Церкви, недавно получивший шляхетство.

Я и брата родного не мог бы любить сильнее. Даже не будь Дыдюк шляхтичем, я бы на это не посмотрел, хотя так оно, конечно, было приятнее. А он

мне, как в прежние времена ненавистью, так теперь любовь с лихвой платил. Такая уж у него была нутура...

На следующий день - битва. Веницейцы разогнали наш флот на все четыре стороны. Наша галера, изрешеченная вражьими кулевринами, укрылась

возле какого-то пустынного островка, вернее, скалы, торчащей из моря. Надо судно чинить, а солдат-то поубивало, рук для работы недостает, вот и

пришлось туркам нас расковать и каждому дать топор. Едва сошли на сушу, вижу: у Дыдюка на уме то же, что и у меня. “Сейчас?” - спрашивает.

“Сейчас!” - отвечаю и, не долго думая, хвать по башке одного надсмотрщика, а Дыдюк - самого капитана. За нами другие - точно пламя взметнулось!

За час расправились с турками, потом кое-как залатали галеру и сели на нее уже без цепей, а господь милосердный повелел ветрам пригнать наше

судно в Венецию.

Кормясь подаянием, добрались мы до Речи Посполитой. Поделился я с Дыдюком своими подъясельскими землями, и отправились мы оба воевать,

чтобы отплатить врагу за наши слезы и кровь. Во время подгаецкой кампании Дыдюк подался на Сечь к Сирко <См. прим.> и оттуда вместе с ним ходил

в Крым. Что они там творили и какой урон нанесли, вы не хуже моего знаете.

На обратном пути Дыдюк, насытившийся местью, пал, сраженный стрелою. Я остался жив и с той поры всякий раз, натягивая тетиву, его поминаю,

а что таким манером душу не однажды потешил, тому среди сего достойного общества немало есть свидетелей.

Тут Мушальский опять умолк, и снова только свист северного ветра стал слышен да потрескивание огня. Старый воин уставил взор на пылающие

поленья и после долгого молчания так закончил свой рассказ:

- Были Наливайко и Лобода, был батько Хмельницкий, а теперь Дорош им на смену пришел; земля от крови не просыхает, мы враждуем и бьемся, а

ведь господь заронил в наши сердца semina <Семена (лат.).> любви, только они точно в бесплодной почве лежат и лишь политые слезами и кровью,

лишь под гнетом и бичом басурманским, лишь в татарской неволе нежданно приносят плоды.

- Экий хам! - сказал вдруг, просыпаясь, Заглоба.

Назад Дальше