.. Не теряй надежды, любезный
пан Снитко, я буду каждодневно за тебя молиться: авось святой дух сжалится и дозволит твоей милости блеснуть остротой ума!
Бася, когда Заглоба в подробностях ей обо всем рассказал, страшно обрадовалась; Меллехович с самого начала пришелся ей по душе, и она
желала ему всяческого добра.
- Нужно, - сказала она, - нам с Михалом в первую же опасную экспедицию его с собой взять, - это и будет лучший способ выказать ему доверие.
Но маленький рыцарь, погладив розовую Басину щечку, ответил:
- А муха докучливая все про свое жужжит! Знаем мы тебя! Не о Меллеховиче ты печешься и не способа оказать ему доверие ищешь - тебе бы в
степь полететь, да прямо в сечу! Не выйдет...
И, сказавши так, поцеловал жену в уста.
- Mulier insidiosa est! <Женщина - существо коварное! (Лат.)> - многозначительно изрек Заглоба.
В это самое время Меллехович сидел с посланцем Крычинского у себя на квартире и вполголоса с ним беседовал. Сидели они так близко друг к
другу, что чуть не стукались лбами. На столе горел каганец с бараньим жиром, отбрасывая желтые блики на лицо Меллеховича, которое, несмотря на
всю свою красоту, было поистине страшно: такая на нем рисовалась злоба, жестокость и дикая радость.
- Слушай, Халим! - прошептал Меллехович.
- Эфенди, - ответил посланец.
- Скажи Крычинскому, что он умная голова: не написал в письме ничего такого, что бы могло меня погубить. Умная голова, скажи. И впредь
пусть ничего прямо не пишет... Теперь они мне еще больше доверять станут... Сам гетман, Богуш, Мыслишевский, здешние офицеры - все! Слышишь?
Чтоб они от моровой передохли!
- Слышу, эфенди.
- Но сперва мне в Рашкове надо побывать, а потом снова сюда вернусь.
- Эфенди, молодой Нововейский тебя узнает.
- Не узнает. Он меня уже под Кальником видел, под Брацлавом - и не узнал. Глядит в упор, брови супит, а вспомнить не может. Ему пятнадцать
лет было, когда он из дому сбежал. С той поры зима восемь раз покрывала степи снегом. Изменился я. Старик бы меня узнал, а молодой не узнает. Из
Рашкова я тебе дам знать. Пусть Крычинский будет готов и держится поблизости. С пыркалабами <См. прим.> непременно войдите в согласие. В Ямполе
тоже наша хоругвь есть. Богуша я уговорю, чтоб добился у гетмана для меня перевода в Рашков, - оттуда, скажу, проще с Крычинским сноситься. Но
сюда я должен вернуться... должен!.. Не знаю, что будет, как дальше пойдет... Огонь меня сжигает, ночью глаз не могу сомкнуть... Если б не она,
я бы умер...
- Благословенны руки ее.
Губы Меллеховича задрожали, и, вплотную приблизившись к гостю, он принялся шептать, словно в лихорадке:
- Халим! Благословенны ее руки, благословенна голова, благословенна земля, по которой она ступает, слышишь, Халим! Скажи им там, что я уже
здоров - благодаря ей...
ГЛАВА XXV
Ксендз Каминский, в прошлом воин, и весьма лихой, на старости лет обосновался в Ушице, где получил приход. Но поскольку ушицкий костел
сгорел дотла, а прихожан было мало, сей пастырь без паствы частенько наведывался в Хрептев и, просиживая там неделями, в наставление рыцарям
читал благочестивые проповеди.
Выслушав со вниманием рассказ Мушальского, он спустя несколько вечеров обратился к собравшимся с такими словами:
- Мне всегда по душе были повествования, в которых печальные события имеют счастливый исход, из чего явствует, что кого господь возьмет под
свою опеку, того из любой западни непременно вызволит и отовсюду, хоть из Крыма, приведет под надежный кров.
Посему, любезные судари, раз и
навсегда всяк для себя запомните, что для господа бога нет ничего невозможного, и даже в тяжелейших обстоятельствах не теряйте веры в его
милосердие. Вот оно как!
Честь и хвала пану Мушальскому, что простого человека братской любовью возлюбил. Пример тому нам показал спаситель, который, будучи сам
царского рода, любил простолюдинов, многих из них произвел в апостолы и дальнейшему способствовал продвижению, почему они теперь и заседают в
небесном сенате.
Но одно дело любовь приватная и совсем иное - всеобщая, одной нации к другой; так вот, эту, всеобщую любовь спаситель столь же строго
наказал растить в сердцах. А где она? Оглядись по сторонам, человече: все сердца злобой полны, словно люди не по господним заповедям живут, а по
сатанинским.
- Ох, сударь мой, - вмешался Заглоба, - нелегко тебе будет уговорить нас полюбить турка, татарина или какого иного варвара - ими сам
господь бог, можно сказать, брезгует.
- Я вас к этому и не призываю, а лишь утверждаю, что дети eiusdem matris <Той же самой матери (лат.).> обязаны друг друга любить. А мы что
творим: вот уже тридцать лет, со времен Хмельницкого, здешняя земля не просыхает от крови.
- А по чьей вине?
- Кто первый свою вину признает, того первого господь и простит.
- Но ты-то сам, сударь, хотя ныне сутану носишь, в молодые годы мятежников бивал, и как мы слыхали, весьма успешно...
- Бивал, ибо солдатскому долгу был послушен, и не в этом мой грех, а в том, что я их, как чуму, ненавидел. Имелись у меня свои, личные
причины, о которых не стану вспоминать за давностью лет, да и раны те уже зарубцевались. А каюсь я в том, что сверх положенного старался. Было у
меня под началом сто человек из хоругви пана Неводовского, и частенько мы с ними, отделившись от остальных, жгли, рубили головы, вешали... Сами
помните, какое было время. Жгли и рубили головы татары, которых Хмель призвал на подмогу, жгли и рубили головы польские войска. И казаки за
собой только воду и землю оставляли, еще больше свирепствуя, нежели мы и татары. Ничего нет страшнее братоубийственной войны... Что были за
времена - словами не передать; одно скажу: и мы, и они скорее на бешеных псов, чем на людей, походили...
Однажды наш отряд получил известие, что мятежный сброд осадил в крепостце пана Русецкого. Меня с моими людьми послали ему на выручку. Но мы
пришли слишком поздно. От крепостцы уже следа не осталось. Однако я настиг пьяное мужичье и почти всех положил на месте, лишь малая часть
попряталась в хлебах; этих я приказал взять живьем, чтоб для острастки повесить. Но где, на чем? Задумать было легче, чем исполнить; во всей
деревне ни деревца не осталось, даже дикие груши, росшие кое-где на межах, валялись срубленные. Виселицы ставить - времени нет, да и лесов нигде
поблизости не видно, край-то степной. Что делать? Беру я своих пленников и иду. Попадется, думаю, где-нибудь по дороге раскидистый дубок. Милю
проходим, другую - кругом ровная степь, пусто, хоть шаром покати. Наконец натыкаемся на развалины какой-то деревушки, а дело уже шло к вечеру; я
смотрю туда-сюда: везде головешки да седой пепел; опять ничего! Ан нет: на маленьком взгорочке распятие уцелело, крест большой, дубовый, видать,
недавно поставленный - дерево нисколько еще не почернело и при свете вечерней зари сверкало, словно объятое пламенем. Христос на нем был из
жести вырезан и искусно раскрашен: лишь зайдя сбоку, можно было увидеть, что жесть эта тоньше пальца, и на кресте не настоящее тело висит; ну, а
если спереди глядеть - лицо как живое, чуть только побледневшее от страданий, и терновый венец, и очи, с превеликой тоской и печалью обращенные
к небу.