Кинтелю казалось, что Диана — она самая. Та учительница, из-за которой он в шестилетнем возрасте едва не схлопотал отцовских «блинов». Память на лица, как известно, была у Кинтеля скверная, но на девяносто процентов он был уверен. Диана появилась в этой школе в прошлом году. Скорее всего, она, как и Кинтель, переехала с Сортировки. Порой Кинтелю казалось, что Диана его тоже помнит, хотя и не уверена. По крайней мере, она часто поглядывала на Рафалова как-то по-особому и придиралась больше, чем к остальным. В прошлом году она преподавала у шестиклассников русский и литературу, а в этом — вот сюрпризик! — стала в седьмом "А" еще и классной руководительницей. Впрочем, Кинтель не очень расстраивался. Русский язык для него не был трудной наукой, литература — тем более. Поведения он был спокойного и к мелким Дианиным пакостям относился философски.
Нынче, однако, Кинтеля взяла досада. Это когда в конце урока Диана заявила:
— Летом вы все обязаны были прочитать «Тараса Бульбу». Кто поленился, читайте безотлагательно. Скоро мы начнем изучать это лучшее произведение Николая Васильевича…
«Обязаны были прочитать»! Кинтеля толкнула неожиданная злость. В последнее время он стал замечать в себе такие вот вроде бы беспричинные вспышки раздражения. И не всегда сдерживал их: надо клапаны-то открывать, чтобы «выпустить пар». Сейчас, правда, сдержался. Но не совсем. Сказал вполголоса:
— Ох уж, «лучшее»…
«Вечера на хуторе…» — это да! Кинтель очень любил их, читал не раз еще и до прошлогодней поездки. А «Тараса Бульбу» впервые прочел на «Кутузове», и повесть эта его… ну как ржавой теркой по душе. Был это какой-то совсем другой Гоголь, хотя вроде бы там тоже Украина, казаки…
— Чем недоволен Рафалов? — поинтересовалась Диана Осиповна.
— Всем доволен. Только «Вечера…» лучше.
— Ты уж поднимись, будь любезен, когда беседуешь с преподавателем… Оценка произведений — дело, как говорится, вкуса. Но есть школьная программа. И кроме того, «Тарас Бульба» — это самая героическая книга Гоголя. Сгусток патриотизма…
Ох, не надо было связываться! Но, глядя в окно, Кинтель тихо спросил:
— Это, что ли, когда в Днепр евреев кидают? Или польских грудных младенцев на копья?
Класс притих. Особенно Бориска Левин, скромненький такой очкастый шахматист, с которым Кинтель сидел на одной парте.
— Ты… — выдохнула Диана. — Ты, Рафалов… поступаешь, извини меня, просто подло. Ты выдергиваешь от-дельные эпизоды… которые обусловлены определенной эпохой… не давая себе труда выявить общую тенденцию…
— Эпоха получается похожая, — все так же негромко выговорил Кинтель. — Как послушаешь радио…
— В том, что говорится по радио, Николай Васильевич не виноват! А ты… ты просто оскорбляешь! Нет, не меня! Мне обидно за великого писателя!
— Мне тоже… — вздохнул Кинтель.
— Всё! Можете быть свободны!
В коридоре Алка Баранова сказала:
— Скребешь на свою голову, Данечка. Диана Осиповна — человек памятливый.
— У нас плюрализм, — буркнул Кинтель.
— Вот-вот. Она тебе и покажет «плю»…
— Скажет «подбери соплю», — вставил оказавшийся рядом Ленька Бряк.
— Сам подбери.
На крыльце настроение опять улучшилось.
Школа выходила фасадом в сквер со старыми кри-выми кленами. Было много ярко-желтых листьев, но летнее тихое тепло еще по-прежнему согревало окружающий мир. На кленах, будто елочные игрушки, болталась там и тут малышня с пестрыми ранцами — отпущенные с продленки первоклассники и второклассники. На вытоптанной площадке был вкопан турник. На турнике, уцепившись ногами, висел вниз головой Салазкин. В таком положении он ловил красный мяч, который с хохотом пинали в его сторону два продленочных пацана.
Салазкин увидел Кинтеля. Пропустил мяч, упал с турника на руки, вскочил. Нерешительно заулыбался. Кинтель сразу понял: Салазкин ждал его. Целый час! Хотя и делал вид, что он здесь просто так, забавляется с малышами.
— Привет, — небрежно сказал Кинтель. — Домой пойдешь?
— Да, разумеется! — Салазкин подхватил с земли сумку.
И они пошли. Салазкин смущенно поддавал ногой сухие листья. При этом слегка косолапил.
— Чего хромаешь?
— Ерунда! На физкультуре ступню подвернул… А ты…
— Что?
— Какой-то немножко хмурый.
Кинтель был не хмурый, он улыбался внутри. А что насупленное лицо, так это не стерлась еще память о стычке с Дианой.
— С классной поругался. На почве расхождения литературных взглядов… — Он дурашливо вздохнул. — Не надо было, да прорвалось. Наверно, зловещий переходный возраст наступил.
Салазкин весело оживился:
— Ой, у меня мама этого возраста как чумы боится! Если что не так, сразу: «Ну вот, он уже наступает!» Я говорю: «В десять лет еще рано». А она: «Но все равно это случится! И мне заранее жутко…»
«Наверно, единственное дитя у мамы», — со скрытой усмешкой подумал Кинтель. И Салазкин, кажется, угадал эту мысль:
— У меня две сестры: Зоя и Соня, близнецы. Они уже студентки, в Москве. Мама говорит, что с ними не было никаких забот и тревог. А со мной…
— Господи, а с тобой-то что? — вырвалось у Кинтеля.
— Ну-у… — Салазкин смешно помотал головой (коричневые волосы разлетелись). — Я не укладываюсь в параметры… Сейчас ведь как? Чтобы семья считалась «на уровне», нужен минимальный набор: импортная стенка в гостиной — раз, цветной телевизор — два, машина «Жигули» — три, породистый пес — четыре и ребенок, который занимается музыкой, или английским, или фигурным катанием, или еще чем-нибудь таким…
— Значит, все в тебя уперлось?
— Представь себе! Стенку добыли, в давние времена еще. Телевизор имеется. Пес, он хоть и без родо-словной, но вполне приличный терьер. Машины нет, но тут уважительная причина — мама страшно боится, что папа, если будет водить автомобиль, врежется в первый же столб. А больше некому… А со мной — просто беда. Никаких ярких данных.
— Ну уж… — вежливо сказал Кинтель.
— Даю слово!.. В английскую школу не взяли, потому что картавил в детстве. К спорту — ни малейшего призвания. К музыке — тоже…
— Ты ведь здорово пел тогда на «Кутузове»…
— Ох уж «здорово»! Просто вспомнилась эта песня… Кстати, музыкальный слух — это еще не талант. Голоса-то никакого. А если бы и был, у мальчиков он в четырнадцать лет все равно пропадает…
«А откуда эта песня?» — хотел спросить Кинтель. И не решился почему-то. Словно почуял границу, за которую при непрочном знакомстве заходить не стоит, хотя Салазкин и был вроде бы бесхитростно откровенен. Кинтель сказал о другом:
— А бывает наоборот: в детстве никакого голоса, а потом вдруг бас, как у Шаляпина…
— Кстати, папа обожает Шаляпина! У него старинные пластинки есть. И книга — шаляпинские мемуары…
Так вот, болтая, прошли они по улице Мичурина, по Камышловскому переулку, вышли на улицу Достоевского. Кинтель не подал виду, что заметил, как в Камышловском переулке напрягся и стрельнул глазами Салазкин, ожидая встретить недавних врагов. Никого не встретили. Миновали дом Кинтеля, но Кинтель промолчал об этом. Уже когда желтые утесы «Гнезда» на-двинулись вплотную, Салазкин спохватился:
— Ой, а ты где живешь?
— Прошли уже.
— Ой… а почему ты… Меня, что ли, провожаешь, да?
— Ну… шагаем и шагаем. Заговорились.
— А то я подумал: может быть, ты решил, что я боюсь один идти… — Салазкин бросил зеленый взгляд.
— Ничего я не решил… Да и не тронет никто тебя теперь, я ведь предупредил. Они нормальные ребята, только иногда находит на них такое… «Классовая вражда» какая-то…
— Я понимаю, — покладисто сказал Салазкин.
— А еще мне охота было посмотреть, где ты живешь, — выкрутился Кинтель.
Салазкин обрадовался:
— Да? В таком случае идем до конца! Ко мне домой!
— Да ну, зачем это?.. — Кинтель вспомнил Денисовых — маму и папу.
— Пойдем, пойдем!.. Я понимаю, ты стесняешься. Напрасно, потому что дома никого нет. Кроме Ричарда… Мама приходит позже, папа со студентами на картошке…
Они вошли в крайний подъезд шестнадцатиэтажной громады. Поехали в лифте. Кинтель — с удовольствием: не часто случалось такое. Специально кататься на здешних лифтах он с «достоевскими» ребятами не ходил. Чудилось в этом что-то унизительное: быть чужим, ждать, что закричат и прогонят…
Салазкин уже в кабине деловито вытянул из-под галстука ключ на шнурке. В коридоре на девятом этаже, когда Салазкин подступил к двери, бухающим эхом отдался собачий голос.
Дверь открылась, сунулся из нее большущий, с жесткой бараньей шерстью пес. Но Салазкин запихал его обратно.
— Даня, входи… Ричард, это Даня, свой! Ты должен его уважать.
Пес помахал хвостом-обрубком в знак того, что согласен уважать Даню. Доброжелательно обнюхал его брюки. И Кинтель бесстрашно потрепал Ричарда по за-гривку.
Салазкин сказал:
— Дома он со всеми добродушный. А вот на улице постороннего не подпустит. Если бы я сегодня шел не один, а с ним, никто бы не пристал…
— Теперь и так никто не пристанет, — снова успокоил Кинтель. И стал расшнуровывать кеды.
— Да не надо! У нас дома нет такого японского обычая, чтобы обувь снимали… Пошли!
Квартира была трехкомнатная. С хорошей мебелью, но без лоска, который ожидал увидеть Кинтель. С азметным беспорядком, какой бывает, если в доме все заняты и нет времени для постоянной приборки. На стенах — желтоватые гравюры со всякими античными персонажами, в рамках и под стеклом. И всюду книги, книги, книги… Кинтель ревниво подумал, что у них с дедом и десятой части не наберется, хотя Виктор Анатольевич был тоже библиофил… А еще тут и там пестрели на полках глиняные расписные игрушки: красавицы в пышных юбках, лихие гармонисты, индюки с радужными хвостами, разноцветные кони с выгнутыми шеями. Салазкин заметил, что Кинтель смотрит на них:
— Это мамины. Она специалист по народным промыслам. Раньше работала в Управлении культуры, а теперь ушла в малое предприятие, расписывает дымковских кукол. Их знаешь как ценят! Иностранцы приезжают — и весь товар нарасхват! Потому что это ведь искусство…
— Сань, а книжку можно посмотреть? — вспомнил Кинтель. — Ну, ту самую…
— Конечно! Она у папы в кабинете, там у него все раритеты.
В кабинет Денисова-старшего Кинтель ступил с робостью. Знал уже, что отец Салазкина не просто преподаватель, а профессор Преображенского университета, доктор наук, автор нескольких исторических книг и ездил недавно в научную командировку в Голландию («Вот эти часы привез, с корабликом…» Белые фаянсовые часы с голубым парусником и ветряной мельницей на берегу тикали бодро, как у себя в Голландии, привыкли).
Салазкин с некоторой торжественностью открыл дверь тяжелого шкафа. Медленно взял с полки книгу. И на ладонях поднес ее Кинтелю.
Книга была маленькая, но очень толстая. В плотных корках, обтянутых чем-то вроде пергамента, с пересохшими от старости ремешками и медными пряжками. Салазкин глянул ревниво: «Ты понимаешь, какая это удивительная вещь?»
— Можно я подержу? — шепотом попросил Кинтель.
— Возьми…
Кинтель принял в ладони увесистый томик. Покачал. Салазкин сказал:
— Даже не похожа на Устав, не правда ли? Скорее как церковная книжка…