- Мы хотим, чтоб Николай попросил прощения, - начал я, -чтоб он сказал Ольге Алексеевне: "Простите меня, я поступил грубо". Но ведь чтоб так сказать, надо понять свою вину. Зачем нам, чтобы Катаев просил прощения, как попугай. Поэтому предлагаю: пускай за него извинится Королев. Придется тебе, Дмитрий, просить прощения у Ольги Алексеевны от имени всего нашего дома. Как ты считаешь?
- Считаю - правильно! - сказал Король.
- Проси, раз тебе хочется, - вздернув подбородок, бросает Катаев.
- Чтоб очень хотелось - не скажу. Да, видно, придется.
* * *
На другой день, как только прозвенел звонок, мы с Митей входим в четвертый класс "А". Ребята встают. Здесь только трое наших - Катаев, Лира и Витязь. Остальные незнакомы мне. Все с любопытством смотрят на нас. Удивлена и пожилая учительница.
- Ольга Алексеевна, - говорит Король, - от имени нашего детдома прошу простить Катаева за грубость.
Он умолкает. И сразу все чувствуют - за этим должно последовать: "...Обещаем, что больше этого не будет". Но как обещать за Катаева?
Король ловит мой взгляд и добавляет решительно:
- Мы постараемся, чтоб больше этого никогда не было!
Учительница наклоняет голову.
- Мне было бы дороже, если бы извинился сам Катаев, - говорит она.
К ужину Катаев не выходит.
- Голова болит. Можно, я лягу? - спрашивает он у Гали, которая нынче дежурит. Спрашивая, он глядит в сторону.
- Ложись, конечно, - отвечает Галя.
...Вечер, весь дом уснул, мы сидим в кабинете - я за книгой, Галя за учебниками: решила все повторить за семь классов, чтоб ни в чем не отстать и во всем уметь ребятам помочь.
- Мне кажется, я знаю, что делается у него внутри, - говорит вдруг Галя. - Я помню себя в детстве. Очень трудно понять, почему нельзя сказать вслух то, что думаешь. Это кажется лицемерием, ханжеством. Он забыл стих ему поставили "плохо". Он считает: учительница забыла - ну и...
- Я вижу, ты считаешь, что он прав.
- Нет. Но он мне по душе. Вот он не боится и тебе резко отвечать, а ведь он понимает, что зависит от тебя. Нет, есть в этой его грубости какая-то прямота, что-то такое... как бы тебе сказать...
Я жду, но Галя никак не находит слова.
- Мудрено что-то, - говорю я. Мы долго молчим.
- Сеня, - говорит вдруг Галя, - ты можешь сердиться, но я погладила его по голове.
Вот так раз!
- Когда это?
- Когда ребята легли спать. Я обошла спальню, а у его постели остановилась - ну и провела по волосам. Он сделал вид, будто не слышит.
- Ну знаешь ли! Мы с тобой не больно далеко уйдем, если так будет - я ругаю, а ты по головке гладишь!
Галя молчит. Не согласна со мной. А почему не согласна?
- Послушай, - дня через два сказала Галя Катаеву, - я хочу предложить тебе роль в пьесе. Мы готовим к вечеру "Горе-злосчастье".
- Не буду, - ответил Катаев. - А кого играть?
- Королевича. Заморского королевича.
- Ну, буржуя. Не хочу. Большая роль?
Он вроде бы отказывался. Но Галя продолжала:
- Там все роли маленькие, вот погляди. Сегодня вечером в спальне у девочек устроим репетицию.
Была в этой нехитрой пьеске роль царевны Анфисы - жены заморского королевича. Все девочки наотрез отказались ее играть.
- Мальчишки потом дразнить будут...
Галя тщетно уговаривала их. Выручил Ваня Горошко:
- Я буду царевна.
Он тут же принялся мастерить себе костюм - юбку выпросил у кого-то на селе, а сам начал шить кокошник, раздобыв где-то и ленты и бусы.
Лева Литвиненко ходил за Галей по пятам:
- Галина Константиновна, дайте мне роль! Я умею две мимики, вот посмотрите...
Сначала нам показалось, что обе "мимики" к нашему случаю мало подходят. Лева очень убедительно изображал испуг - у него даже волосы вставали дыбом и глаза чуть не выскакивали из орбит. И он умел косить - сводил зрачки к самой переносице.
Но этим фокусом Галя ему, к его великому огорчению, заниматься запретила:
- Так недолго и косым остаться.
- А испуганный-то в пьесе есть, - заметил Митя. - Купец-то, помните? На него разбойники нападают, он и пугается.
Лева посмотрел на него влюбленным, благодарным взглядом. На том и порешили.
Роль Горя исполнял Любопытнов. Он очень натурально пищал и весь был такой вертлявый, востроносенький, - почему-то как раз таким мы и представляли себе Горе-злосчастье.
* * *
Люди толстые и румяные чаще всего добродушны. Наша повариха подтверждала ту печальную истину, что внешность бывает обманчива. Марья Федоровна была женщина хмурая и на язык резковата. Это меня не пугало Антонина Григорьевна из Березовой Поляны тоже ведь не отличалась ангельским характером. Но вот беда: первый же обед, сготовленный Марьей Федоровной, показал, что она не похожа на Антонину Григорьевну в главном.
- Все есть в этом супе, только вкуса нету, - пробормотал Лира и был прав.
- Души нет в вашем борще, вот что я вам скажу, - сообщил как-то поварихе Василий Борисович.
- Еще чего - душу в борщ класть! - последовал ответ.
- Не в борщ, а в работу свою, чтоб ребят накормить как следует. Понимаете?
Но это не вразумило ее.
Еще непримиримее разговаривала она с ребятами.
- Как тресну поварешкой по лбу, узнаешь! - сказала она однажды Крикуну, человеку чрезвычайно покладистому, который ничего такого вовсе не заслуживал.
Я, как умел, миролюбиво стал объяснять Марье Федоровне, что с детьми так разговаривать нельзя.
- Да как еще с ними разговаривать? - сварливо начала она. - Какие они такие особенные, ваши дети?
Тормоза - вещь необходимая, но я знал, что их-то у меня нехватка. Поэтому я не заорал: "Больше вы здесь не работаете!", а сказал очень тихо и очень отчетливо:
- У них нет никого, кроме нас, можете вы это понять? Если женщина с собственными детьми худо обращается, у нее вместо сердца осиновая чурка. А уж если с сиротами... Так вот: еще раз скажете грубое слово - уволю.
Она пробормотала то ли "подумаешь", то ли "больно надо" и отвернулась к духовке.
...И вот еще один вечер, пора ужинать. Загремели посудой дежурные. Уже стояли на столах плетенки с хлебом, уже нес целую башню из тарелок Крикун. Придерживая подбородком край верхней тарелки, он водрузил башню на стол и снова отправился на кухню. Через минуту заглянул туда и я.
Когда я переступил порог, Марья Федоровна стояла ко мне спиной, приподняв крышку одного из трех наших огромных чайников - должно быть, проверяла, скоро ли закипит.
- Марья Федоровна, - сказал Катаев, который тоже дежурил, - а что это каша какая пересоленная, прямо горькая!
- И так слопаете, - ответила она, не оборачиваясь.
Катаев посмотрел на меня с любопытством. Крикун - с испугом.
Эх, если бы не сорвался тогда у меня с языка "дурак"! Ну, да ладно!
- Марья Федоровна, с завтрашнего дня вы здесь больше не работаете, сказал я сухо.
Она обернулась на мой голос. В лице этой женщины было все, что считают признаками добродушия: оно и круглое, и румяное, и нос вздернутый, и даже ямочки на щеках... но - вот поди ты! - от этого оно казалось только еще злее и неприветливее.
Она не ответила мне и молча стала швыряться всем, что попадало под руку: отлетели тряпка, веник, загремела алюминиевая ложка. Раскидывая все на своем пути - табуретка, щетка, ведро словно шарахались от нее, - она пошла из кухни. На пороге обернулась, крикнула злобно:
- Выдумают тоже - за кашу увольнять!
- Не за кашу. И в семье случается недосол, пересол - это дело поправимое. Увольняю не за кашу - за грубость. У нас в доме - люди, не свиньи. Они едят, а не лопают. Понятно? Я вас предупреждал. Крикун, поди скажи ребятам, что ужин запаздывает.
Не обращая больше внимания на злую бабу, я снова поставил на огонь котел с кашей, подлил молока, потом наклонился и подбросил дров.