Живущий в ночи - Дин Кунц 22 стр.


Ветер с океана окончательно улегся, стебли травы выпрямились в полный рост и теперь стояли неподвижно. Звук прибоя стал более отчетливым, но и он напоминал даже не плеск, а скорее потаенный шепот.

Внезапно эту тишину нарушил крик, прозвучавший со стороны обрыва, – жуткий, словно вопль безумца.

Из-за дюн, прилегавших к дому, послышался ответный вой – такой же резкий и леденящий кровь.

Я сразу вспомнил старые вестерны, в которых индейцы перекликались между собой по ночам, подражая голосам птиц или койотов. Таким образом они переговаривались друг с другом перед тем, как напасть на фургоны поселенцев.

Бобби выстрелил в сторону ближайшего песчаного холма, напугав меня чуть не до смерти.

Грохот выстрела отразился от прибрежной воды и эхом вернулся обратно. Когда же замолкли его последние раскаты, утонув в толстой перине тумана, я спросил:

– Зачем ты это сделал?

Вместо ответа Бобби перезарядил оружие и прислушался.

Я вспомнил, как, желая показать преподобному Тому, что его угрозы – не просто пустые слова, Джесси Пинн выстрелил в потолок церковного подвала.

Безумные крики больше не раздавались, и Бобби задумчиво, словно разговаривая с самим собой, сказал:

– Может, это и необязательно, но время от времени не мешает напомнить им, что на свете существует такая замечательная вещь, как картечь.

– Кому «им»? Кого ты хочешь напугать?

Бобби и раньше иногда напускал на себя таинственность, но таким загадочным, как сейчас, он не был никогда.

Все его внимание по-прежнему было приковано к дюнам, и прошла еще одна томительная минута, прежде чем он взглянул на меня, словно только что вспомнив о моем существовании.

– Пойдем в дом. Ты соскребешь с себя грим Дензела Вашингтона, а я исполню свое обещание и угощу тебя убийственными такое.

Я знал, что давить на него бессмысленно. Бобби мог разыгрывать из себя сфинкса по двум причинам: либо для того, чтобы еще больше раззадорить мое любопытство и укрепить свою репутацию чудака, либо потому, что у него имелись весьма веские причины хранить какую-то тайну – даже от меня.

Так или иначе, сейчас он, словно в детской игре, находился в «домике» и был недосягаем, как если бы скользил на доске по гребню падающей волны.

Идя следом за Бобби в дом, я по-прежнему не мог отделаться от ощущения, что на меня направлены чьи-то глаза. Этот неотступный взгляд буравил мою спину, словно краб-отшельник – разглаженный волнами прибрежный песок. Перед тем как захлопнуть за собой входную дверь, я еще раз окинул взглядом оставшуюся позади ночь, но наши незваные гости, видимо, хорошо притаились.

Ванная комната у Бобби была просторной и шикарной: полы и крышки тиковых шкафов сделаны из абсолютно черного полированного мрамора, а на стенах – целый гектар зеркал с наискось срезанными краями.

В душевой кабине могло поместиться не менее четырех человек одновременно, поэтому она как нельзя лучше подходила для купания большой собаки.

Корки Коллинз, построивший этот дом задолго до появления на свет Бобби, был, в общем-то, неприхотливым парнем, но в некоторых вещах отличался тягой к излишествам. Таким, например, как расположенная наискось от душа огромная, отделанная мрамором четырехместная ванна. Возможно, Корки, звавшийся прежде, чем сменить имя и фамилию, Тоширо Тагава, грезил об оргиях с тремя молоденькими девицами одновременно, а может, он был просто одержим манией чистоты.

Еще совсем молодым, только окончив юридический колледж, Тоширо в 1941 году был интернирован и помещен в Мансанар – концлагерь, где на протяжении всей второй мировой войны томились вполне лояльные американцы японского происхождения. После окончания войны, униженный и озлобленный, он пополнил ряды тех, кто боролся за права всех и всячески обездоленных. Еще через пять лет он утратил веру в возможность добиться справедливости для всех. Более того, Тоширо убедился в том, что при первой же возможности униженные немедленно начинают с наслаждением унижать других.

После этого Тоширо переключился на адвокатскую практику в области защиты прав граждан, получивших те или иные физические увечья. Обладая первоклассной профессиональной подготовкой, а также чисто японским трудолюбием и дотошностью, он довольно быстро стал самым популярным адвокатом в районе Сан-Франциско.

Еще через четыре года, сколотив приличное состояние, Тоширо отошел от юридической практики. В 1956 году, в возрасте тридцати четырех лет, он построил этот коттедж на южной оконечности залива Мунлайт, заплатив довольно большие деньги за подземную подводку воды, электричества и телефона. Со сдержанным чувством юмора, которое не позволяло его здоровому цинизму перерасти в озлобление, Тоширо Тагава официально переменил свои имя и фамилию, превратившись в Корки Коллинза. Это случилось в тот день, когда он окончательно переехал в коттедж, и с тех пор каждый новый день его жизни – вплоть до последнего вздоха – был посвящен лишь берегу и океанским волнам.

Он приобрел серферские шишки на больших пальцах ног и пятках, под коленными чашечками и на нижних ребрах. Желая постоянно слышать грохот волн, Корки, занимаясь серфингом, никогда не использовал ушные затычки, в результате чего заработал заболевание ушей. Из-за того, что канал, который ведет к среднему уху, постоянно заполняется холодной водой, в нем со временем образуется доброкачественный нарост, и канал сужается. Таким образом, к сорока годам Корки мало-помалу оглох на левое ухо.

К окончанию сезона каждого серфера вдобавок во всему отличает постоянно текущий нос. Морская вода, попавшая в лобные пазухи за долгие часы скольжения по волнам, постепенно вытекает обратно. По закону подлости эта позорная «ниагара» из носа начинается обычно в тот самый момент, когда вы знакомитесь со сногсшибательной девушкой в умопомрачительном бикини, состоящем из трех ниточек.

После двадцати лет непрерывного серфинга, проглотив тонны морской волны, Корки заработал и это заболевание, избавиться от которого можно было только с помощью хирургического вмешательства. Корки сделали эту операцию, и с тех пор он ежегодно отмечал юбилей этого события, называя его «сопливой вечеринкой».

За годы, проведенные под палящим солнцем и в соленой воде, Корки заполучил еще одну характерную для серферов болезнь – крыловидную плеву. Так называется утолщение в виде птичьего крыла, которое образуется на слизистой оболочке глаза. Сначала оно закрывает белок, а со временем распространяется и на роговицу. Корки стал гораздо хуже видеть.

Он отказался от операции на глазах и девять лет назад был убит – не меланомой, не акулой, а общей для всех нас Большой Мамой – океаном.

Хотя в ту пору Корки уже исполнилось шестьдесят семь, он взял доску и вошел в океан, когда на нем бушевал шторм и гуляли гигантские волны высотой в семь метров. Они вздымались и обрушивались вниз с грохотом, достойным землетрясения. В такую погоду в море не решился бы полезть даже серфер втрое моложе, так что в этот – последний для себя – раз Корки катался в гордом одиночестве. Очевидцы утверждают, что это было сверхъестественное зрелище: он, словно на крыльях, перелетал с гребня на гребень, громко крича от радости, то оказываясь на головокружительной высоте, то с невероятной скоростью падая вниз. Этот феерический аттракцион продолжался до тех пор, пока Корки не накрыла огромная волна. Водяные чудища такого размера могут весить тысячи тонн, а это, поверьте, очень много. Даже сильного пловца подобная волна может удерживать под водой с минуту, а то и больше, прежде чем ему удастся глотнуть воздуха. Корки, помимо того, еще и вынырнул в неподходящий момент: на него сразу же обрушился второй гигантский вал и вбил его еще глубже в морскую пучину. Больше он на поверхности не появился.

Серферы на всем побережье Калифорнии сходились во мнении, что Корки прожил прекрасную жизнь и умер прекрасной смертью. Больные уши, нос и глаза – все это для него ровным счетом ничего не значило. Это по крайней мере было гораздо лучше, чем скучные болезни сердца и даже щедрая пенсия, которую он мог заработать, если бы на протяжении многих лет протирал штаны в конторе. Серфинг был его жизнью, серфинг стал его смертью. Словно с одного гребня на другой, он выскользнул из этого мира, предоставив оставшимся здесь копошиться в мелочных заботах повседневных будней.

Все свое имущество, включая коттедж, он завещал Бобби.

Известие об этом изумило моего друга. Мы оба знали Корки с тех пор, как нам исполнилось по одиннадцати и мы впервые приехали сюда на велосипедах, прихватив с собой доски для серфинга. Он был учителем и наставником для всех начинающих серферов, которые стремились перенять его опыт или усовершенствовать свое мастерство. Он не изображал из себя хозяина мыса, но все вокруг уважали Корки, как если бы побережье от Санта-Барбары до Санта-Круса на самом деле принадлежало ему. Он презирал людей, относившихся к серфингу как к бездумному развлечению, но зато был преданным другом и вдохновителем для тех, кто искренне любит море и находит наслаждение в его ритмах. У Корки был целый легион друзей и поклонников, многих из которых он знал по тридцать лет. Вот почему мы были безмерно удивлены тем, что он оставил все свои земные сокровища Бобби, с которым был знаком всего восемь лет.

Разгадка заключалась в его письме, которое передал Бобби душеприказчик Корки. Это был подлинный шедевр лапидарности:

"Бобби, для тебя не имеет значения все, что важно для других. Это мудро.

Тому, что ты считаешь важным, ты готов отдать свой ум, сердце и душу. Это благородно.

У нас есть только океан, любовь и время. Господь подарил тебе океан. С помощью своих действий ты всегда сможешь найти любовь. Я же дарю тебе для этого время".

Корки видел в Бобби человека, с малых лет понявшего истины, которые открылись самому Корки лишь в тридцать пять лет. Он хотел воодушевить Бобби, поддержать его на этом пути. Благослови его господь!

Следующим летом, после того как Бобби унаследовал дом и скромную – с учетом выплаты налогов – сумму денег, он бросил колледж Эшдон, проучившись там всего один год. Его родители были в ярости, однако Бобби их гнев был до лампочки, поскольку ему принадлежал весь пляж, океан и будущее.

Кроме того, его предки все время на что-то злились, и Бобби давно к этому привык. Они являются хозяевами и издателями городской газеты и почитают себя неутомимыми крестоносцами в борьбе за «чистоту» общественной жизни. Из этого следует, что они либо подозревают поголовно всех своих сограждан в испорченности, либо считают их слишком глупыми и неспособными самостоятельно разобраться в том, что для них лучше.

Родители Бобби предполагали, что их сына также будет волновать то, что сами они называли «важнейшими вопросами современности», однако тот всеми силами сторонился широко разрекламированного семейного идеализма и неотделимых от него плохо скрываемых зависти, злобы и эгоизма. Родители Бобби боролись за мир во всем мире и даже в самых отдаленных уголках Солнечной системы, но были не способны обеспечить этот самый мир в стенах собственного дома.

Бобби обрел мир, получив коттедж и начальный капитал для создания собственного дела, на доходы от которого жил сейчас.

Стрелки любых часов – это ножницы, отрезающие от нашей жизни кусок за куском. Цифры, сменяющие друг друга на циферблате, – обратный отсчет времени на бомбе с часовым механизмом, который неумолимо приближает момент, когда жизнь взорвется, бесследно разметав наши горящие останки. Цена времени настолько высока, что его не купишь. На самом деле Корки подарил Бобби не время, а возможность жить, не глядя на часы и не думая о них. Время тогда бежит незаметно, и ежесекундное щелканье его ножниц не так пугающе.

Мои родители пытались сделать мне такой же подарок, но из-за своей болезни я иногда все же слышу роковое тиканье. Возможно, порой его слышит и Бобби.

Наверное, никто из нас все-таки не в состоянии целиком и полностью отрешиться от хода времени.

Я вспомнил ночь, когда Орсона обуяла безысходная тоска, когда он с отчаянием смотрел на звезды и не реагировал на все мои попытки успокоить его. Может быть, тогда он тоже почувствовал, как неумолимо сыплется песок в часах, отмеряющих его собачий век? Нам внушают, что примитивный ум животных не способен понять и принять мысль о том, что они смертны. Но ведь любое животное обладает чувством опасности и инстинктом самосохранения. А если оно борется за выживание, значит, понимает и то, что означает смерть.

И пусть ученые и философы твердят все, что им вздумается, меня им переубедить не удастся.

Это не романтическая чушь. Это всего лишь здравый смысл.

Стоя под душем в доме Бобби, я отмывал шерсть собаки от сажи. Пес продолжал дрожать, но, поскольку вода была теплой, дрожь эта была вызвана чем-то другим.

К тому времени, когда я вытер пса несколькими полотенцами и высушил его шерсть феном, оставшимся от Пиа Клик, он наконец перестал трястись. Пока я натягивал принадлежащие Бобби джинсы и тонкий синий свитер, Орсон несколько раз поворачивал голову в сторону матового окошка, будто за ним, в ночи, кто-то притаился. Однако казалось, что пес снова обрел уверенность в себе.

Скомкав несколько бумажных полотенец, я протер свою куртку и кепку. От них до сих пор пахло дымом, причем от кепки – сильнее.

В ванной, естественно, царил сумрак, и слова «ЗАГАДОЧНЫЙ ПОЕЗД» над козырьком едва угадывались.

Я провел подушечкой большого пальца по выпуклым буквам, припомнив бетонный бункер без окон в одном из наиболее странных отсеков заброшенного Форт-Уиверна, где я ее нашел.

В моем мозгу вновь прозвучали слова Анджелы Ферриман, которые она произнесла в ответ на мое замечание о том, что Уиверн прикрыли уже больше полутора лет назад: «Прикрыли, да не весь. Есть вещи, которые не прикроешь, невозможно прикрыть, как бы сильно нам этого ни хотелось».

В голове у меня снова вспышкой высветилась картина, которая предстала моему взору в залитой кровью ванной комнате: широко распахнутые мертвые глаза и рот Анджелы, округлившийся в молчаливом изумлении. И опять меня охватило чувство, что, глядя на ее мертвое тело, я упустил, просмотрел какую-то очень важную деталь. Как в тот, первый раз, я попытался напрячь память, чтобы отчетливо представить себе ту сцену, но она, наоборот, становилась еще более расплывчатой, словно уходила в туман.

«Мы загнали себя в западню, Крис. Такое с нами и раньше случалось, но сейчас все гораздо хуже и страшнее. И уже нельзя изменить содеянного».

Такое – мексиканские блинчики с, начинкой из мелко нарезанных кусочков цыпленка, салата-латука и острого соуса – были сущим объедением. Мы уже не стояли, прислонившись к стенам, а расположились за кухонным столом и запивали острую еду пивом.

Хотя несколько часов назад Саша накормила Орсона, он все равно вился вокруг стола и все-таки выклянчил у меня несколько кусочков цыпленка. Но вторая бутылка «Хайникена» ему так и не обломилась.

Бобби включил радио. Оно было настроено на волну, по которой транслировали шоу Саши. Была полночь. Передача уже началась. Саша не упомянула меня и не сказала, что посвящает мне песню, но первой включила «Сердце в форме мира» Криса Айзека – мою любимую композицию.

В самом сжатом виде, пропуская незначительные, на мой взгляд, детали, я поведал Бобби обо всех событиях последнего вечера: о том, что случилось в гараже больницы, о сцене в крематории Кирка, о взводе безликих преследователей, которые гоняли меня По холмам позади похоронного бюро.

Выслушав мой рассказ, Бобби спросил:

– Табаско хочешь?

– Чего?

– Табаско. Чтобы соус был поострее.

– Нет, – ответил я, – у меня от твоих такое и без того дым из ушей валит.

Бобби вынул из холодильника бутылочку огненно-острого соуса табаско и побрызгал им на свой первый, наполовину съеденный тако.

Из радиоприемника неслась мелодия «Двух сердец» того же Криса Айзека.

Время от времени я непроизвольно смотрел в сторону окна, думая, не наблюдают ли за мной оттуда чьи-то глаза. Поначалу мне казалось, что Бобби не разделяет моих опасений, но затем заметил, что и он нет-нет, да и кинет взгляд в темноту за окном.

– Может, задернем шторы? – предложил я.

– Нет. Пусть не думают, что я их боюсь.

Назад Дальше