Он вернулся в столовую и с грустью подумал, что похож в этой каюте на пассажира, страдающего морской болезнью; пошатываясь, направился к шкафу, поглазел на свой "орган для рта", не открыл его, лишь снял с верхней полки бутылку бенедиктина, хранил ее из-за оригинальной формы: она внушала нежно-сладострастные и одновременно расплывчато-мистические мысли.
Но сейчас ему было все равно; безжизненным взором он смотрел на эту приземистую, мрачно-зеленую бутылку; в иные мгновения ее старое монашески-пузатое брюхо, пергаментный капюшон, нахлобученный на верхушку и горлышко, красная восковая печать с тремя серебряными митрами на лазоревом поле вызвали картину средневековых приорств; горлышко было запечатано, как булла, свинцовыми скобками; на этикетке, пожелтевшей и словно потушенной временем, мерцала звучная латинская надпись: Licuor Monachorum Benedictinorum Abbatiae Fiscanensis.
Под этим совершенно аббатским одеянием с крестом и экклезиастическими инициалами Р.О.М., стиснутый пергаментом и лигатурами, как настоящая хартия, дремал ликер шафранного цвета, восхитительной тонкости. Он источал квинтэссенцию аромата дягиля и синего зверобоя, смешанного с морскими, насыщенными йодом травами и бромом, который смягчался сахаром; он разжигал нёбо жаром спирта, замаскированным девственной наивной слабостью, щекотал ноздри развратной иголочкой, завернутой в детскую и одновременно набожную ласку.
Это лицемерие, возникающее от необычайного разногласия между формой и содержимым, между литургическим силуэтом флакона и его абсолютно женской, абсолютно современной душой, в былые времена вызывало грезы; перед этой бутылкой он еще подолгу думал о самих монахах, продавших ее, о бенедиктинцах аббатства Фекан: принадлежа к конгрегации Сэн-Мор, прославленной в исторических трудах, они соблюдали устав св. Бенуа, но совершенно пренебрегали уставом черных монахов аббатства Клюни. Бесспорно, они к нему принадлежали, как и в средние века, выращивая лекарственные травы, разжигая реторты, собирая в перегонных кубах превосходные лекарства, завещанные неоспоримыми магистрами.
Он выпил капельку ликера, на несколько минут почувствовал облегчение, но вскоре огонь, разожженный внутри винной слезинкой, оживился. Он отбросил салфетку, вернулся в кабинет, походил взад-вперед; ему показалось, что он находится под пневматическим колпаком, где постепенно образуется пустота; слабость, полная жестокой неги, струилась из мозга, растекаясь по всем членам. Он вышел в сад, собрался с силами и, возможно, впервые с момента переезда в Фонтенэ, приютился под деревом, откуда спадал кругляшок тени. Сидя в траве, он тупо смотрел, но заметил их лишь через час: зеленоватый туман расплывался перед глазами, позволяя, как сквозь толщу воды, видеть нечто такое, что постоянно меняло и очертания, и цвет.
В конце концов он обрел равновесие; теперь четко различал лук и капусту; дальше — грядку латука-салата, а в глубине, вдоль всей изгороди, — белые лилии, застывшие в тяжелом воздухе.
Улыбка скривила его губы: он вдруг вспомнил странное сравнение старика Никандра, уподоблявшего форму пестика лилии половому органу осла; кроме того, вспомнил пассаж Альбера Великого: когда этот чародей рекомендует с помощью латука-салата устанавливать, непорочна ли еще девушка.
Воспоминания чуть-чуть развеселили; он осмотрел сад, заинтересовался растениями, иссушенными жарой и пересохшей землей, которая словно дымилась в воспаленной воздушной пыльце; потом, за изгородью, отделяющей низ сада от дороги, которая поднималась в форт, заметил двух мальчишек: те возились прямо на солнце.
Он сосредоточил на них внимание, когда вдруг показался третий, поменьше, омерзительный на вид: волосы были, как водоросли, наполненные песком; две зеленых сопли под носом, отвратительные губы; их окружала белая грязь творога, раздавленного на хлебе и усыпанного зелеными штрихами лука-резанца.
Дез Эссэнт втянул воздух. Им завладел извращенный позыв, какой бывает у беременных. От этого скверного бутерброда слюнки потекли. Ему показалось, что желудок, отказывающийся от всякой пищи, переварит ужасное блюдо, а нёбо насладится им, как регалом органа.
Он вскочил, бросился на кухню, приказал найти в деревне булку, творог, лук-резанец и приготовить ему точно такую же тартинку, какую пожирал мальчик; после чего вернулся под свое дерево.
Теперь оборванцы дрались. Они выхватывали друг у друга остатки хлеба, запихивали за обе щеки, обсасывали пальцы. Сыпались удары ногами и кулаками; тот, кто оказался самым слабым, валялся на земле, выл и плакал.
Зрелище оживило дез Эссэнта: битва отвлекла мысли о его собственном недуге; ярость гадких мальчишек навела на раздумья о жестоком и мерзком законе борьбы за существование; и хотя эти дети были подлыми, он не мог не заинтересоваться их судьбой и не подумать, что лучше бы для них было, если бы мать вовсе не ощенилась.
В самом деле, в раннем детстве — сыпь, колики, лихорадка, корь, пощечины; пинки и озверяющая работа — к тринадцати годам; женские плутни, болезни и рогоношества — в зрелом возрасте; к старости — дряхлость и агония в доме призрения нищих или в богадельне.
Будущее было, в общем, одинаково для всех, и ни тем, ни другим, если бы они обладали хоть каплей здравого смысла, не на что было надеяться. Для богачей, хотя и в другой среде, те же страсти, те же беспокойства, те же волнения, да и те же посредственные наслаждения, будь то алкогольные или чувственные. В этом заключалась даже слабая компенсация за все зло, нечто вроде правосудия, восстанавливавшего равновесие несчастья между классами, охотнее избавляя бедняков от физических несчастий, которые более безжалостно терзали дебильные и исхудавшие тела богачей.
"Какое безумие — деторождение!" — думал дез Эссэнт. А что сказать о священниках, давших обет бесплодия; они довели непоследовательность до канонизации святого Венсана де Поля, потому что тот сохранял невинных для бесполезных мучений!
Благодаря омерзительным предосторожностям, он отодвинул на целые годы смерть неразумных и бесчувственных существ таким образом, что, становясь позднее почти понятливыми и, во всяком случае, восприимчивыми к боли, они могли предвидеть будущее, ожидать и страшиться смерти (до тех пор о ней не знали ничего, даже названия). Многие даже призывали ее из ненависти к обреченности на существование, навязанное им в силу абсурдного теологического кодекса!
И с тех пор, как скончался этот старик, его идеи восторжествовали; брошенных детей подбирали, вместо того, чтобы позволить им преспокойно, не замечая этого, погибать; однако дарованная им жизнь становилась изо дня в день суровей! Под предлогом свободы и прогресса общество еще и открыло средство ухудшить жалкое существование человека, вырывая его из своей среды, закутывая в смешной наряд, раздавая особое оружие, доводя в рабстве до животного состояния, похожего на то, от которого некогда освободили из милосердия негров, и все это для того, чтобы принудить его убивать своего ближнего, не боясь эшафота, как обычные преступники, действующие в одиночку менее шумным и менее быстрым оружием.
Что за странная эпоха, думал дез Эссэнт: ратуя за интересы человечества, пытается усовершенствовать анестезирующие средства, чтобы устранить физическое страдание, и в то же время готовит подобные возбудители, чтобы усилить моральную боль!
Ах! Если когда-нибудь во имя милосердия должно быть уничтожено бесполезное деторождение, так именно теперь! Но здесь снова являлись жестокие удивительные законы, выпущенные Порталисами или Омэ.
Правосудие находило абсолютно естественным все мошенничества в области деторождения; это факт признанный, принятый; не было ни одной семьи — какой бы богатой она не являлась — не обрекшей своих детей на выкидыш; которая не пользовалась бы свободно продающимися средствами, причем никому и в голову не приходит это осудить. И, однако, если бы предосторожности и уловки были недостаточны; если бы трюк не удался, и чтобы поправить дело, прибегли бы к более эффективным методам, ах, тогда не хватило бы тюрем, исправительных домов, каторг, чтобы запереть людей; а осуждали бы их с чистым сердцем другие люди, те, что в тот же вечер в супружеской постели хитрили как нельзя лучше, чтобы не рожать детей!
Следовательно, сам по себе обман не являлся преступлением; преступлением было исправление этого обмана.
В сущности, общество считало преступлением акт, состоящий в убийстве существа, одаренного жизнью; и все же, изгоняя зародыш, уничтожают животное менее сформированное, менее живое и, конечно, менее умное и более отвратительное, чем щенок или котенок, которых можно безнаказанно задушить в момент рождения!
Для пущей справедливости следует добавить, думал дез Эссэнт, что расплачивается вовсе не мужчина, который обычно торопится скрыться, а женщина, жертва неловкости, спасшая жизнь невинному!
Разве нужно было всему миру погрязнуть в предрассудках, желая обуздать маневры столь естественные, что примитивный человек, какой-нибудь полинезийский дикарь осуществляет их совершенно инстинктивно.
Слуга прервал милосердные размышления дез Эссэнта, принеся ему на вермейевом блюде желанную тартинку. Затошнило. Не хватало смелости отщипнуть даже кусочек: болезненная раздраженность желудка прекратилась, возникло чувство страшной опустошенности; он вынужден был встать; солнце поворачивалось и понемногу вытесняло его; жара становилась и более тяжелой, и более действенной.
— Бросьте это детям, — сказал он слуге; детям, убивающим друг друга на дороге; пусть более слабые будут искалечены, пусть им не достанется ни крошки, и пусть родители поколотят их, когда они приплетутся домой с разорванными штанами и подбитым глазом; это даст им представление о жизни, ожидающей их! Он вернулся в дом и опустился в кресло; слабость не проходила.
— Однако, нужно немного поесть, — подумал он. Попытался окунуть бисквит в старое Constantia de J.-P. Cloete, несколько бутылок еще оставалось в погребе.
Это вино цвета чуточку пережженной луковичной шелухи, похожее на выдержанную Малагу и Порто, но с сахаристым специфическим букетом и привкусом винограда, сок которого сгущен палящим солнцем, иногда подкрепляло; заключенные в нем свежие силы нередко вливали дополнительную энергию в ослабевший желудок; но это крепительное лекарство, обычно столь верное, отказало. Тогда он подумал, что русская наливка охладит сжигавшее его раскаленное железо; она хранилась в бутылке, охлажденной матовым золотом; этот благодатный малиновый сироп тоже оказался неэффективным!
Увы! Как далеко были дни, когда, наслаждаясь прекрасным здоровьем, дез Эссэнт влезал во время жары в русские сани и там, кутаясь в меха, заботливо прикрывая ими грудь, думал, стараясь клацать зубами: "Ах, этот ветер просто ледяной; да здесь настоящий мороз, мороз!" И почти убеждал себя в этом!
К несчастью, с тех пор, как боли сделались реальными, такие лекарства больше не помогали.
Кроме того, нечего было надеяться и на лауданум; вместо успокоения это успокаивающее возбуждало так, что лишало покоя. Раньше он хотел с помощью опиума и гашиша добыть видения, но они вызвали рвоту и ужасное нервное расстройство; тотчас отказался их поглощать и, лишенный поддержки этих мощных возбудителей, молил мозг унести его подальше отсюда, в сны.