— Ну и денек! — сказал он, промокая шею, чувствуя, что остаток сил готов растечься новым потом; лихорадочное возбуждение еще мешало спокойно посидеть; он снова забродил по комнатам, испытывая по очереди все кресла. Кончилось тем, что в изнеможении плюхнулся перед столом и, облокотясь о него, машинально, ни о чем не думая, потрогал астролябию: она лежала в качестве пресс-папье на груде книг и папок.
Этот инструмент немецкой работы семнадцатого века, выточенный из меди и позолоченный, был куплен у парижского антиквара после визита в музей Клюни, где довольно долго дез Эссэнт млел перед изумительной астролябией из слоновой кости, восхитившей своей таинственной формой.
Пресс-папье всколыхнул бездну ассоциаций. Он мысленно перенесся из Фонтенэ в Париж, к торговцу, сбывшему астролябию; потом к музею Терм, и перед глазами возникла астролябия из слоновой кости, хотя невидящий взор по-прежнему был прикован к медной, лежащей на столе.
Он вышел потом из музея, не покидая города, добрел по улице Дю Соммерар и бульвару Сен-Мишел к соседним улочкам и остановился. Скопление и специфический вид некоторых заведений неоднократно поражали его.
Таким образом, мысленное путешествие, предпринятое из-за астролябии, завершилось кабачками Латинского квартала.
Вспомнил, как они кишат по всей улице Брата Короля и особенно в конце улицы Вожирар, соприкасающейся с Одеоном; порой они тянулись друг за другом гуськом, как старинные риддеки на улице Селедочного Канала в Анвере, возвышаясь над тротуаром такими же фасадами.
Он вспомнил женщин, мелькающих за полуоткрытыми дверями и окнами, без цветных стекол и занавесок; одни вытягивали шеи, как гусыни; другие зевали на скамейках, опираясь на мрамор столиков, жевали и что-то напевали, сжав виски ладонями; третьи ломались перед зеркалами, прохаживаясь, пианируя кончиками пальцев по фальшивым, напомаженным волосам; иные, потревожив замочки кошельков, вынимали серебряные и медные монеты и аккуратненько, методично складывали в маленькие столбики.
У большинства были грубые черты лица, жирные шеи, накрашенные глаза; подобно автоматам, заведенным одним ключом, они роняли одним тоном одинаковые зазывы, болтали хриплыми голосами, одинаково улыбаясь, одну и ту же чушь, обменивались одними и теми же смехотворными размышлениями.
Ассоциации, скопившиеся в голове дез Эссэнта, теперь, когда он с птичьего полета воспоминаний объял кучу кофеен и улиц, подвели к определенному выводу.
Он понимал значение этих кафе, соответствовавших состоянию души целого поколения; отсюда можно было извлечь синтез эпохи.
Право, симптомы были слишком явными и недвусмысленными: дома терпимости исчезли; по мере того, как один из них закрывался, открывался кабачок.
Эта "убыль" проституции в угоду подпольной любви, очевидно, объяснялась непостижимыми иллюзиями человека в области чувственности.
Каким бы чудовищным это ни казалось, но кабачок удовлетворял идеал.
Хотя примитивные склонности, переданные по наследству и развитые ранней грубостью, постоянной топорностью коллежей, сделали современных молодых людей крайне дурно воспитанными, позитивистами и сухарями, они, тем не менее, сохранили в глубине души старинный голубой цветок, прогорклый и смутный идеал древней любви.
Сегодня, когда кровь бурлила, они не могли решиться войти, поиметь, заплатить и умотать; в их глазах это было состоянием кобеля, покрывающего суку без всяких предисловий; кроме того, неудовлетворенное тщеславие заставляло сторониться борделей, где не было ни тени сопротивления, ни призрака победы, ни надежды на победу, ни даже щедрости со стороны торговки, расточавшей нежность в зависимости от цены. Напротив, ухаживание за девкой из пивной щадило щепетильность любви, деликатность чувства. Ее оспаривали; и те, кому она соглашалась даровать свидание за приличную мзду, искренне воображали, что победили соперника и являются предметом почетного отличия, редкостного фавора.
И все же эта челядь была столь же скотской, корыстной, подлой и сытой, как та, что обслуживала дома терпимости. Как и та, она пила, не испытывая жажды, смеялась без всякого повода, была без ума от ласк блудника, изрыгала ругательства и беспричинно завивала шиньон; несмотря ни на что, парижская молодежь так и не замечала, что служанки из кабаков пластической красотой, искусством поз и нарядами намного уступали женщинам, содержавшимся в шикарных салонах!
Боже, думал дез Эссэнт, какие же простофили мужчины, порхающие вокруг пивнушки; ведь кроме нелепости их иллюзий, они даже забывают о том, как опасны опустившиеся подозрительные красотки; не ведут счет деньгам, транжиря на то, что заранее включено хозяйкой в число расходов; не ведут счет времени, потерянного в ожидании поставок, задержанных для увеличения цены; не подозревая, что повторными отсрочками платежей их склоняют на щедрые чаевые!
Это сочетание глупого сентиментализма и жестокого практицизма было доминирующей идеей века; люди, ослепившие бы ближнего ради десяти су, теряли всякую проницательность, всякое чутье перед пронырливыми кабатчицами; те безжалостно их дразнили, без конца выматывали деньги. Работала промышленность, семьи обгрызали друг друга под предлогом коммерции, чтобы накрасть побольше золота для сыновей; а те в свою очередь позволяли себя обворовывать самкам, которых, наконец, обдирали их хахали.
Во всем Париже — с востока на запад и с севера на юг — беспрерывная цепь мошенничеств, карамболяжей, организованного воровства, скакавшего от ближнего к ближнему, и все почему? — вместо того, чтобы удовлетворить людей мгновенно, умеют заставить их терпеть и ждать.
В сущности, человеческая мудрость сводится к тому, чтобы все затягивать; говорить "нет", а потом, наконец, "да"; ведь воистину целыми поколениями манипулируют, водя их за нос!
— Ах, если бы можно было провести и желудок, — вздохнул дез Эссэнт, скрученный судорогой — она живехонько вернула далеко забредший дух в Фонтенэ.
XIV
С грехом пополам, благодаря хитростям, усыпившим подозрения желудка, миновало несколько дней; но однажды утром маринады, маскировавшие запах жира и аромат мяса с кровью, перестали восприниматься, и дез Эссэнт тоскливо подумал: не увеличится ли и без того жуткая слабость, не вынудит ли лечь в постель. Мелькнул внезапный свет: вспомнил одного старого приятеля, которому с помощью специальной "кормушки" удалось обуздать анемию и сохранить остаток сил. Он отправил слугу в Париж на поиски этого драгоценного инструмента; по приложенной инструкции научил кухарку разрезать ростбиф на маленькие куски, бросать вместе с мелко порубленным перцем с морковью в оловянный котелок без воды, завинчивать крышку и варить в водяной бане четыре часа подряд.
После чего отжимались волокна и выпивалась ложка мутного солоноватого сока, осевшего на дно котелка: возникала иллюзия поглощения тепловатого мозга, бархатистой кожи.
Эта кормовая эссенция останавливала судороги и пустую рвоту, даже подстрекала желудок принять несколько ложек супа.
Уменьшился невроз; дез Эссэнт подумал: "И на том спасибо; может, температура изменится, небо сыпанет горсть пеплу на дрянное солнце, что изматывает меня, и я без особых помех дождусь-таки первых туманов и холодов".
В период этого оцепенения и праздной скуки библиотека, не до конца приведенная в порядок, безумно его раздражала: он был прикован к креслу, и перед глазами постоянно маячили книги, валявшиеся на полках как попало: они вцеплялись друг в друга, служили подпорками, а то просто лежали, словно карточный домик, на боку, плашмя; кавардак в светской литературе шокировал самим контрастом с безукоризненным равновесием религиозных произведений, тщательно выстроенных вдоль стен.
Он сделал попытку навести порядок: через десять минут пот затопил его, усилие истощило; чувствуя полную разбитость, лег на диван и позвонил слуге.
Следуя его указаниям, старик засучил рукава: приносил одну за другой книги; дез Эссэнт просматривал и говорил, куда их поставить.
Длилось это недолго, поскольку в библиотеке дез Эссэнта было очень мало современных светских книг. Пропустив их сквозь мозг, как пропускают металлические ленты сквозь стальной винторез, откуда они выходят тонкие, легкие, превращенные в еле заметные нити, дез Эссэнт избавился от тех, что не выдержали подобного обращения, не способны были снова пройти сквозь прокатные вальцы чтения; это ограничение позволило чуть ли не стерилизовать всякое удовольствие, еще больше обостряя непоправимый конфликт между идеями дез Эссэнта и взглядами мира, в котором случай вынудил родиться. Теперь он дошел до того, что не мог уже обнаружить ни строчки, соответствовавшей тайным желаниям; даже не восхищался книгами, способствовавшими утончению его интеллекта, теми, что сделали его столь подозрительным, столь чувствительным.
В искусстве он исходил из простой точки зрения: школ нет, важен лишь темперамент писателя; интересовала только работа его мозга, независимо от сюжета. К несчастью, эта истина, достойная Ля Палисса, была почти неприемлема по одной причине: желая освободиться от предрассудков, воздержаться от предвзятости, каждый, как правило, отдает предпочтение книгам, которые наиболее точно соответствуют собственному темпераменту и принижают остальные.
В нем совершалась медленная селекционная работа; еще недавно обожал Бальзака, но, по мере того, как организм выходил из равновесия и побеждали нервы, менялись и симпатии.
Вскоре, хотя он и чувствовал, что несправедлив к плодовитому автору "Человеческой комедии", дез Эссэнт перестал прикасаться к его книгам: их здоровье оскорбляло; теперь он стремился к чему-то иному, трудноопределимому. Хорошенько покопавшись в себе, понял: для того, чтобы привлечь его, книга должна прежде всего обладать изюминкой причудливости (о ней говорил еще Эдгар По); на этом пути он отважился забредать очень далеко, интересуясь византийской расплывчатостью языка; он желал волнующей неопределенности, той, что побуждала бы к мечтам и, в зависимости от его душевного настроя, могла бы делаться туманней или отчетливей. Короче, ему нужно было, чтобы произведение обладало одновременно и собственной силой, и податливостью; хотел двигаться вместе с ним, благодаря ему, словно поддержанный укрепляющим снадобьем, словно сопровождаемый проводником в такую область духа, где возвышенные чувства доставили бы неожиданное потрясение, причины которого пришлось бы долго и тщетно искать.
С момента бегства из Парижа дез Эссэнт все больше удалялся от реальности, особенно от современности; она внушала все более возрастающий ужас: ненависть эта весьма сильно повлияла на его литературные и художественные вкусы; по возможности он отворачивался от картин и книг, отсылавших — при всех сюжетных разграничениях — в современную жизнь.
Лишившись способности холодно восхищаться любой формой красоты, он предпочитал у Флобера "Искушение св. Антония" "Воспитанию чувств"; гонкуровскую "Фостэн" — "Жермини Ласерте"; "Ошибку аббата Муре" Золя — "Западне". Такая точка зрения казалась ему логичной; менее спонтанные, но все же вибрирующие и человечные, книги эти заставляли проникать в самые бездны темперамента авторов, с необычайной искренностью обнаживших таинственные области души; в отличие от других, они возносили над тривиальностью жизни, утомившей дез Эссэнта.