В том-то и заключается весь юмор моего положения, что я, словно медведь в зверинце Лили, могу бежать - и не хочу, что я все стерплю, лишь только она пригрозит дать мне свободу.
Если бы она, наконец, снова взяла хлыст в руки! В нежной ласковости ее обращения со мной мне чудится нечто зловещее. Я сам себе кажусь маленькой пойманной мышью, с которой грациозно играет красавица-кошка, каждое мгновение готовая растерзать ее, и мое мышиное сердце готово разорваться.
Какие у нее намерения? Что она со мной сделает?
Она как будто совершенно забыла о договоре, о моем рабстве - или это действительно было лишь своенравием, и она забросила всю эту затею в то самое мгновение, когда увидела, что я не оказал никакого сопротивления и покорился ее самодержавной прихоти?
Как она добра ко мне теперь, как она ласкова, нежна! Мы переживаем блаженные дни.
Сегодня она попросила меня прочесть вслух сцену между Фаустом и Мефистофелем, в которой Мефистофель является странствующим студентом. Глаза ее со странным выражением довольства покоились на мне.
- Не понимаю я, - сказала она, когда я кончил, - как может мужчина носить в душе такие великие, прекрасные мысли, так изумительно ясно, так проницательно, так разумно излагать их - и быть в то же время таким фантазером, таким сверхчувственным простаком.
- Ты довольна... - сказал я, целуя ее руку. Она нежно провела рукой по моему лбу.
- Я люблю тебя, Северин, - прошептала она, - я думаю, что никого другого я не могла бы любить больше. Будем благоразумны, правда?
Вместо ответа я заключил ее в объятия; глубокое, скорбное счастье переполняло мою грудь, глаза мои увлажнились, слеза скатилась на ее руку.
- Как можно плакать! - воскликнула она. - Ты совсем дитя.
Катаясь сегодня, мы встретили проезжавшего мимо в коляске русского князя. Он явно был неприятно поражен, увидев меня рядом с Вандой, и, казалось, хотел пронзить ее насквозь своими электрическими серыми глазами. Ванда же - я готов был в ту минуту броситься перед ней на колени и целовать ее ноги - как будто совсем и не заметила его, равнодушно скользнула по нему взглядом, как по неодушевленному предмету, как по дереву, и тотчас же повернулась ко мне со своей обворожительной улыбкой.
Когда я уходил от нее сегодня, пожелав ей спокойной ночи, она показалась мне вдруг рассеянной и расстроенной, безо всякого повода. Что бы такое могло ее озаботить?
- Мне жаль, что ты уходишь, - сказала она, когда я стоял уже на пороге.
- Ведь это только от тебя зависит - сократить срок моего тяжкого испытания - согласись перестать мучить меня!.. - взмолился я.
- Ты, значит, не допускаешь, что это стеснение и для меня мука, проронила Ванда.
- Так положи ей конец! - воскликнул я, обнимая ее.
- Будь моей женой!
- Никогда, Северин! - сказала она мягко, но с непоколебимой решительностью.
- Что такое?
Я был испуган, потрясен до глубины души.
- Ты мне в мужья не годишься. Я посмотрел на нее, медленно отнял руку, которой все еще обнимал ее за талию, и вышел из комнаты, а она
- она не позвала меня обратно.
Долгая бессонная ночь. Десятки раз я принимал всевозможные решения и снова их отбрасывал. Утром я написал письмо, в котором объявлял нашу связь расторгнутой. Рука моя дрожала, когда я писал; запечатывая письмо, я обжег себе пальцы.
Когда я взошел по лестнице, чтобы отдать его горничной, у меня подкашивались ноги.
Вдруг дверь открылась, и Ванда высунула наружу полную папильоток голову.
- Я еще не причесана, - с улыбкой сказала она.
Что там у вас?
- Письмо...
- Мне?
Я кивнул.
- А, вы хотите порвать со мной? - воскликнула она насмешливо.
- Разве вы не заявили вчера, что я не гожусь вам в мужья?
- Повторяю это вам.
- Ну вот... - Я протянул ей письмо, дрожа всем телом; голос мне отказывал.
- Оставьте его у себя, - сказала она, глядя на меня холодно.
- Оставьте его у себя, - сказала она, глядя на меня холодно. - Вы забываете, что теперь речь идет вовсе не о том, можете ли вы удовлетворить меня, как муж, - а в рабы вы, во всяком случае, годитесь.
- Милостивая государыня! - с негодованием воскликнул я.
- Да, государыней вы должны называть меня отныне, - сказала Ванда, откидывая голову с несказанным пренебрежением. - Извольте устроить свои дела в двадцать четыре часа, послезавтра я еду в Италию, и вы поедете со мной, в качестве моего слуги.
- Ванда...
- Я запрещаю вам фамильярности со мной, - отрезала она. - Запомните также, что являться ко мне вы должны не иначе, как по моему зову или звонку и не заговаривать со мной, если я к вам наперед не обратилась. Зоветесь вы отныне не Северином, а Григорием.
Я задрожал от ярости и все же - к сожалению, не могу отрицать этого также и от наслаждения, и от острого возбуждения.
- Но, вы ведь знаете мои обстоятельства, милостивая государыня, смущенно начал я, - я ведь завишу еще от своего отца и сомневаюсь, чтобы он дал мне такую большую сумму, какая нужна для этой поездки...
- Значит, у тебя нет денег, Григорий, - заметила Ванда довольно, - тем лучше! Тогда ты всецело зависишь от меня и в самом деле оказываешься моим рабом.
- Вы не приняли во внимание, - попытался я возразить, - что я, как человек честный, не могу...
- Я приняла во внимание, - возразила она тоном почти приказа, - что, как человек честный, вы прежде всего обязаны сдержать свое слово, свою клятву последовать за мной в качестве моего раба куда я прикажу, и повиноваться мне во всем, что я ни прикажу. А теперь ступай, Григорий!
Я направился к двери.
- Еще не все - ты можешь раньше поцеловать мне руку. - И она с какой-то горделивой небрежностью протянула мне руку для поцелуя, а я - я дилетант - я осел - я жалкий раб - прижал ее с порывистой нежностью к своим горячим, пересохшим от волнения губам. Еще один милостивый кивок головой. Затем меня отпустили.
Поздно ночью у меня еще горел огонь и топилась большая зеленая печь, так как мне надо было еще позаботиться о некоторых письмах и бумагах, а осень, как это бывает у нас обыкновенно, нагрянула во всю свою силу вдруг и сразу.
Внезапно она постучала ко мне в окно деревянной ручкой хлыста.
Я открыл окно и увидел ее стоящей снаружи в ее опушенной горностаем кофточке и высокой круглой казацкой шапке из горностая, вроде тех, которые носила иногда Екатерина Великая.
- Готов ты, Григорий? - мрачно спросила она.
- Нет еще, госпожа, - ответил я.
- Это слово мне нравится, - отозвалась она на это, - можешь всегда называть меня своей госпожой - слышишь? Завтра утром, в 9 часов, мы отсюда уезжаем. До поселка ты будешь моим спутником, моим другом, а с той минуты, когда мы сядем в вагон, ты - мой раб, мой слуга. Закрой теперь окно и отопри дверь.
Когда я сделал то, что она приказала, и она вошла в комнату, она спросила, насмешливо сдвинув брови:
- Ну, как я тебе нравлюсь?
- Ты...
- Кто тебе это позволил? - И она ударила меня хлыстом.
- Вы дивно прекрасны, госпожа.
Ванда улыбнулась и уселась в мое кресло.
- Стань здесь на колени - вот тут, около моего кресла.
Я повиновался.
- Целуй мне руку.
Я схватил ее маленькую холодную ручку и поцеловал ее.
- И губы...
Меня захлестнула волна страсти, я обвил руками тело жестокой красавицы и, как безумный, осыпал пламен ными поцелуями ее лицо, губы и грудь - и она с тем же пылом отвечала на мои поцелуи, с опущенными словно во сне веками, и так далеко за полночь.
Ровно в 9 часов утра, как она и приказала, все было готово к отъезду, и мы выехали в удобной коляске из маленького карпатского курорта, где завязалась самая интересная драма моей жизни, запутавшись в сложный узел, едва ли кто-либо из нас мог тогда предсказать, как он распутается.
Все пока еще шло превосходно.