Она способна оставить меня умереть голодной смертью если я раньше не замерзну насмерть. Меня всего трясет от холода. Или это лихорадка? Мне кажется, я начинаю ненавидеть эту женщину.
Красная полоса, точно кровь, протянулась по полу. Это свет, падающий сквозь дверную щель. Сейчас дверь отворится.
На пороге показывается Ванда, закутанная в свои собольи меха, и освещает факелом мое подземелье.
- Ты еще жив? - спрашивает она.
- Ты пришла убить меня? - отвечаю я слабым, хриплым голосом.
Ванда стремительно делает два шага, подходит ко мне, опускается перед моим ложем на колени и кладет к себе на колени мою голову.
- Ты болен?.. Как горят твои глаза... Ты меня любишь? Я хочу, чтобы ты любил меня.
Она вытаскивает короткий кинжал, клинок блестит перед моими глазами - я содрогаюсь, думая, что она действительно хочет убить меня. Но она смеется и перерезает веревки, которыми я связан.
Теперь она велит мне приходить к ней каждый вечер после обеда, заставляет меня читать ей вслух, обсуждает со мной всевозможные увлекательные вопросы и предметы. И она, кажется, совсем переменилась держится так, будто стыдится той дикости, которую обнаружила, той грубости, с которой обращалась со мной. Трогательной кротостью просветлело все ее существо, и когда она на прощанье протягивает мне руку, глаза ее светятся той сверхчеловеческой силой добра и любви, которая исторгает у нас слезы, заставляет нас забыть все страдания бытия и весь ужас смерти.
Я читаю ей "Манон Леско". Она чувствует, почему я это выбрал - правда, не говорит ни слова, но вреьмя от времени улыбается и, наконец, захлопывает книжку.
- Вы не хотите больше читать, сударыня?
- Сегодня - нет. Сегодня мы сами разыграем Манон Леско. У меня назначено свидание в Cascine, и вы, мой милый рыцарь, проводите меня туда. Я знаю, вы это сделаете, не правда ли?
- Если прикажете.
- Я не приказываю, я прошу вас об этом, - говорит она с неотразимым очарованием, затем встает, кладет мне на плечи руки и смотрит на меня.
- Эти глаза! - восклицает она. - Я так люблю тебя, Северин - ты и не знаешь, как я тебя люблю.
- Да, - говорю я с горечью, - так сильно, что назначаете свидание другому.
- Это я делаю только для того, чтобы возбудить тебя! - с живостью отвечает она. - Я должна иметь поклонников, чтобы не потерять тебя, слышишь? Никогда, потому что я люблю только тебя, тебя одного! - Она страстно припадает к моим губам. - О, если бы я могла, как мне хотелось бы, отдать тебе всю мою душу в поцелуе - вот так... ну, иди все же.
Она накинула простое черное бархатное пальто и закутала голову темным башлыком.
- Григорий повезет меня, - крикнула она кучеру, быстро пройдя галерею и усевшись в коляску. Кучер с недружелюбным видом отошел. Я сел на козлы и со злостью хлестнул лошадей.
В Cascine, в том месте, где главная аллея превращается в ветвистую чащу, Ванда вышла. Была ночь, только редкие звезды поблескивали сквозь тучи, заволакивавшие небо. На берегу Арно стоял мужчина в темном плаще и разбойничьей шляпе, наблюдая за желтыми водами реки. Ванда быстро отошла в сторону, через кустарник, и, подойдя к нему, хлопнула его по плечу. Я еще видел, как он обернулся к ней, схватил ее за руку, - затем они исчезли за зеленой стеной.
Мучительный час. Наконец, сбоку из чащи послышался шорох; они возвращались.
Мужчина провожает ее до коляски. Свет фонаря, яркий и резкий, освещает его очень юное, нежное и мечтательное лицо - совершенно мне незнакомое - и играет на длинных белокурых волосах.
Она протягивает ему руку, он ее почтительно целует; потом она подает мне знак, и коляска вмиг трогается и катится вдоль длинной аллеи, высящейся над рекой, как стена, обитая зелеными обоями.
У садовой калитки звонят. Знакомое лицо. Мужчина из Cascine.
- Как прикажете доложить? - спрашиваю я по-французски.
Посетитель сконфуженно качает головой.
- Быть может, вы немного понимаете по-немецки? - спрашивает он робко.
- Так точно. Я осведомился о вашем имени.
- Ах, имени у меня еще, к сожалению, нет, - отвечает он в замешательстве. - Скажите только вашей госпоже, что пришел немецкий художник из Cascine и просит - впрочем, вот она сама.
Ванда вышла на балкон и кивнула головой незнакомцу.
- Григорий, проводи господина ко мне, - крикнула она мне.
Я провожаю художника до лестницы.
- Благодарю вас, теперь я уже сам найду - очень вам благодарен, очень.
С этим он побежал наверх. Я остался стоять внизу и с глубоким состраданием смотрел вслед несчастному немцу.
Венера в мехах поймала его душу в рыжие сети своих волос. Он будет писать ее, и это сведет его с ума.
Солнечный зимний день, золотом играют на солнце трепетные листья деревьев, зеленая площадь луга. У подножия галереи в пышном уборе бутонов красуются камелии. Ванда сидит в лоджии и рисует, а немец-художник стоит перед ней, сложив руки, словно молясь, и смотрит на нее... нет, всматривается в ее лицо и весь поглощен лицезрением, словно находясь в забытьи.
Но она этого не замечает. Она не замечает и меня, не видит, как я, с заступом в руках, окапываю цветочные клумбы, - только для того, чтобы видеть ее, чтобы чувствовать ее близость, действующую на меня, как музыка, как поэзия.
Художник ушел. Это риск, но я на него отваживаюсь. Я подхожу к галерее, совсем близко к Ванде, и спрашиваю ее:
- Любишь ли ты художника, госпожа? Она смотрит на меня без гнева, качает головой, наконец, даже улыбается.
- Мне жаль его, - отвечает она, - но я не люблю его. Я никого не люблю. Тебя я любила так искренне, так страстно, так глубоко, как только способна была любить. Но теперь я и тебя больше не люблю - мое сердце пусто, мертво и это меня печалит.
- Ванда! - воскликнул я, болезненно задетый.
- Скоро и ты разлюбишь меня, - продолжала она. - Скажи мне, когда до этого дойдет, тогда я возвращу тебе свободу.
- В таком случае, я всю жизнь останусь твоим рабом, потому что я боготворю тебя и буду боготворить тебя всю жизнь! - воскликнул я в порыве фанатичной любви. - Сколько раз уже губили меня такие порывы!
Ванда посмотрела на меня с большим удовольствием.
- Обдумай хорошенько, - сказала она. - Я беспредельно любила тебя и обращалась с тобой деспотически, чтобы исполнить твою фантазию. Еще и теперь трепещет во мне остаток того сладкого чувства, в груди моей еще живет искреннее участие к тебе. Если исчезнет и оно, - кто знает, освобожу ли я тебя тогда, не стану ли я по отношению к тебе действительно жестокой, немилосердной, по-настоящему грубой? Не будет ли мне доставлять сатанинскую радость, когда я буду совсем равнодушна или буду любить другого, - мучить, пытать человека, который меня боготворит, точно идолопоклонник, видеть его умирающим от любви ко мне? Обдумай хорошенько!
- Я все давно обдумал, - ответил я, весь горя, как в лихорадке. - Я не могу существовать, не могу жить без тебя. Я умру, если ты вернешь мне свободу. Позволь мне быть твоим рабом, убей меня - только не отталкивай.
- Ну, так будь же моим рабом! - ответила она. - Не забывай, однако, что я уже не люблю тебя и что любовь твоя имеет теперь для меня не большую ценность, чем преданность собаки, - а собак топчут ногами.
Сегодня я ходил смотреть на Венеру Медицейскую.
Было еще рано, маленький восьмиугольный зал музея Tribuna утопал, словно святилище, в сумеречном свете, и я стоял, сложив руки в глубоком благоговении перед немым образом богини.
Но я стоял недолго.
В галерее еще не было ни души, не было даже ни одного англичанина, и я стоял коленопреклоненный и смотрел на прекрасное стройное тело, на набухающую грудь, на девственное и сладострастное лицо с полузакрытыми глазами, на душистые локоны, которые, казалось, скрывали с обеих сторон маленькие рога.
Звонок повелительницы.
Уже полдень.