– Книгу.
– Я понимаю. О чем?
– Про бездну.
– Не понял?
– Книга про бездну. Про бездну как таковую. Что тут непонятного?! Поговори с издателями. А нет, так я сама поговорю.
Тогда я сказал, чтобы оттянуть время:
– Пускай он даст мне свою рукопись. А я решу, какому издателю ее целесообразнее предложить.
Тася поднялась на галерею. Через минуту вернулась с объемистой рукописью. На картонной обложке было готическим шрифтом выведено:
«Я и бездна».
Тася сказала:
– Роальд предупреждает, что на шестьсот сорок восьмой странице есть опечатка.
– Это как раз не страшно, – говорю. И думаю при этом – неплохо съездил в Калифорнию. Вернусь без копейки денег, зато со щенком.
Да еще вот с этой рукописью.
Вечер прошел нормально. Большаков, естественно, обрушился на либералов из журнала «Партизан ревью». От имени либералов выступил некий мистер
Симе. Он сказал:
– Да, мы левые. И я не уверен в том, что это оскорбление. Мы, левые, первыми в Америке напечатали Фолкнера и Хемингуэя. Первыми заговорили о Модильяни и Джакометти. Мы, левые, раньше других подали свой голос в защиту Орлова и Щаранского…
После этого выступил Гурфинкель. Он сказал:
– Русский язык великий и могучий. Некоторые русские слова превратились в интернациональные. Например – «интеллигенция», «гласность», «погром»…
Гурфинкелю возразил Панаев. Напомнил, что иногда русские люди спасали евреев. Скрывали их от погромщиков. В ответ на это Беляков поинтересовался:
– А погромщики были не русские люди?
Затем была принята резолюция, осуждающая сталинизм. Ее подписали все, кроме литературоведа Шермана. Профессор Шерман заявил:
– Я с покойниками не воюю.
Пора было ехать в гостиницу. Автобус уже минут двадцать стоял перед входом. Вдруг Тася подошла ко мне и говорит:
– Прости, я ухожу с Роальдом.
– Не понял?
– Я ухожу с Роальдом Маневичем. Так надо.
– Это еще что за новости?
– Роальд такой несчастный. Я не могу его покинуть.
– Так, – говорю.
И затем:
– А теперь послушай. Мы с тобой расстались двадцать лет назад. Ты для меня совершенно посторонняя женщина. Но сюда мы пришли вместе. Нас видели мои знакомые. Существуют какие-то условности. Какие-то минимальные приличия. А значит, мы вместе уйдем отсюда.
– Нет, – сказала Тася, – извини. Я не могу его покинуть…
Она и в молодости была такая. Главное – это ее капризы.
* * *
Бумагу из военкомата мне доставили первого апреля. Увы, это не было традиционной шуткой. Это был конец. Я не учел такой перспективы, как служба в армии.
Мне не хотелось говорить об этом Тасе. Я носил во внутреннем кармане голубоватый бланк, заполненный детским почерком, и молчал. Все это доставляло мне какое-то странное удовольствие. Я ждал подходящей минуты, чтобы эффектно сообщить Тасе грустную новость. Я с трудом подавлял ироническую гримасу.
Я был так доволен собственной хитростью. Вероятно, напоминал человека, дни которого сочтены. Ему говорят – оденься потеплее. А он-то знает, что смертельно болен. И только усмехается в ответ.
Как-то раз я увидел мою повестку на столе. Она лежала в центре, под сахарницей. Я думаю, Тася случайно обнаружила ее в моем кармане. Она плакала, когда я вернулся с работы. Я говорю:
– Перестань. А то я буду думать, что еще не все потеряно. Тася говорит:
– Ужасно, когда люди прощаются с облегчением. А мы прощаемся с горечью. У нас остаются воспоминания.
Но я сказал ей, точнее, крикнул:
– Зачем мне воспоминания?! Ты мне нужна. И больше никто.
Я отвернулся, пошел в уборную и заплакал. Вернее, ощутил, что плачу. Теперь я думал, что все несчастья из-за этой гнусной повестки. До нее все было так прекрасно.
Целый год я вел себя нелепым образом. Был чем-то недоволен. На что-то жаловался. Кого-то обвинял.
Казалось бы, люби и все. Гордись, что Бог послал тебе непрошеную милость.
Читая гениальные стихи, не думай, какие обороты больше или меньше удались автору. Бери, пока дают, и радуйся. Благодари судьбу.
Любить эту девушку – все, что мне оставалось. Разве этого недостаточно? А я все жаловался и роптал. Я напоминал садовника, который ежедневно вытаскивает цветок из земли, чтобы узнать, прижился ли он.
Настал последний день. Я сказал Тасе – не провожай меня. Надел рюкзак. Спустился вниз по лестнице.
Я вдруг стал ужасно наблюдательным. Я прочитал ругательства – стенах. Заметил детский велосипед около лифта. Белый край газеты в почтовом ящике. Плоские окурки возле батареи. Затем вышел на улицу и поднял глаза.
Тася смотрела на меня, прикрывшись занавеской.
«Ну, все», – про себя говорю.
Тася отрицательно покачала головой.
Я направился к зданию военкомата. Шел и повторял несколько цифр: 7-3-2-9-0-4.
Это был номер телефона. Единственная интересующая меня комбинация в бесконечном разнообразии чисел.
Вот телефонная будка. Чье-то имя нацарапано гвоздем. В глубине – металлический ящик с диском и цифрами. Ты достаешь монету – плоский железный кружок с рельефом, едва заметным на ощупь. Опускаешь ее в узкую косую щель. Кусочек металла, замерев на секунду, проваливается внутрь. Он блуждает среди невидимых контактов, затем щелчок – из пустоты выплывает хрипловатый Тасин голос:
– Алло!.. Алло!.. О Господи, алло!..
Я и не подозревал, что в городе столько телефонных будок.
Чьи-то лица проплывали мимо, строгие и безучастные, как утренние газеты. Вряд ли хоть одно из них было отмечено печатью гения. А впрочем, знаков обреченности я не увидел тоже.
Из-под арки комиссариата вышла строем группа юношей. Они были в изношенных джинсах, кедах, рваных пиджаках. Рядом шагал молодой офицер с туго набитым гражданским портфелем. На шее у него белела узкая полоска воротничка.
Я должен был идти вперед.
* * *
Я поднялся в свой номер. Снял туфли. Подошел к зеркалу.
Узкий лоб неандертальца, тусклые глаза, безвольный подбородок.
Возраст у меня такой, что каждый раз, приобретая обувь, я задумываюсь:
«Не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?..»
Недавно я заполнял какую-то официальную бумагу. Там была графа «цвет волос». Я автоматически вывел – «браун». В смысле – шатен. А секретарша зачеркнула и переправила на «грей». То есть – седой.
Я принял душ. Однако бодрости у меня не прибавилось. Я не мог уяснить, что же произошло. Двадцать лет назад мы расстались. Пятнадцать лет не виделись. У меня жена и дети. Все нормально.
И вдруг появляется эта, мягко говоря, неуравновешенная женщина. Привносит в мою жизнь непомерную долю абсурда. Ворошит давно забытое прошлое. И в результате заставляет меня страдать…
Телефонный звонок:
– Две порции коньяка, лимон и сода?
– В чем дело? – спрашиваю.
– Коньяк заказывали?
В этот раз я даже не удивился.
– Да, – говорю, – конечно. Сколько можно ждать?!
Я решил позвонить нашей дочери. Взглянул на часы – без пяти одиннадцать. Это значит, в Нью-Йорке около двух. Впрочем, дочь ложится поздно. Особенно по субботам.
Недаром я говорил ей:
– Мой день заканчивается вечером. А твой день – утром.
Звоню. Подходит дочь.
– Прости, – слышу, – но у меня гости.
– Я, между прочим, звоню из Лос-Анджелеса. Хотел поинтересоваться, как дела?
– Нормально. Я уволилась с работы. Ты здоров?
– Более или менее… А что случилось?
– На работе? Ничего особенного… Мама знает, что ты в Калифорнии?
– Догадывается… Катя!
– Ну что?
– Я хочу сказать тебе одну вещь.
– Только покороче.
– Ладно.
– И не потому, что гости. Просто это дорого.
– Вот слушай. Ты, конечно, думаешь, что я обыкновенный жалкий эмигрант. Неудачник с претензиями. Как говорится, из бывших…
– Ну вот, опять… Зачем ты это говоришь?
– Знаешь, кто я такой на самом деле?
– Ну, кто? – спросила дочь, чуть заметно раздражаясь.
– Сейчас узнаешь.
– Ну?
Я сделал паузу и торжественно выговорил:
– Я… Слушай меня внимательно… Я – чемпион Америки. Знаешь, по какому виду спорта?
– О Господи… Ну, по какому?
– Я – чемпион Америки… Чемпион Соединенных Штатов Америки – по любви к тебе!..
Я положил трубку. На душе было тошно. Даже в бар идти не хотелось. Выпьешь как следует, а потом будет еще тоскливее.
Может быть, это кризис? Если да, то какой именно? Экономический, творческий, семейный?
Вот и хорошо, подумал я. Кризис – это лучшее время для перестройки.
И пошел к Абрикосову за щенком.
Тася появилась рано утром. Причем довольно бодрая и требовательная. Спросила, почему я не заказываю кофе? Где хранятся мои сигареты? А главное, как поживает наш щенок?
Я тоже спросил:
– А где Роальд Маневич?
(Это имя с ненужной отчетливостью запечатлелось в моей памяти.)
Ответ был несколько расплывчатый:
– Маневич – это такая же фикция, как и все остальное!
Я напомнил Тасе, который час. Сделал попытку уснуть. Вернее, притворился, что сплю.
Но тут проснулась собачонка. Вытянула задние лапы. Затем присела, оросив гостиничный ковер. Несколько раз торжествующе пискнула. И наконец припала к античным Тасиным сандалиям.
– Прелесть, – сказала Тася, – настоящий мужчина. Единственный мужчина в этом городе.
– Вынужден тебя разочаровать, – говорю, – но это сука.
– Ты уверен?
– Как в тебе.
– А мне казалось…
– Ты ее с кем-то перепутала. Возможяо, с Роальдом Маневичем…
– Значит, это – она? Бедняжка! Знала бы, что ее ожидает в жизни. И затем:
– Я хотела назвать его – Пушкин. Теперь назову ее Белла. В честь Ахмадулиной.
Я подумал – Таська не меняется. Да так чаще всего и бывает. Человек рождается, страдает и умирает – неизменный, как формула воды Н
* * *
Армейская служба произвела на меня более достойное впечатление, чем я ожидал. Мои знакомые, как правило, говорили на эту тему с особым драматизмом. У меня не возникло такого ощущения.
Наше существование было продумано до мелочей. Устав предусматривал любую деталь нашей жизни. Все дни были, как новобранцы, – совершенно одинаковые.
Будучи застрахован от необходимости совершать поступки, я лишь выполнял различные инструкции. Для тягостных раздумий просто не оставалось времени и сил.
Тася мне не писала. Завидев почтальона, я равнодушно отворачивался.
Я узнал, что при штабе есть команда боксеров. Причем, как всегда, не хватало тяжеловеса. Я возобновил тренировки.
Жизнью я был, в принципе, доволен. На учебном пункте мной владело равнодушие. Затем оно сменилось удовлетворением и покоем. Досуга стало больше, зато я уставал на тренировках. Так что мне было не до переживаний.
Вечера я проводил за шахматами. А когда мы переехали в спортивный городок не берегу озера, увлекся рыбной ловлей.
Я волновался, глядя на кончик поплавка. Других переживаний мне не требуется. Хватит.
В декабре мне предоставили недельный отпуск. Я уехал в Ленинград. Остановился у тетки. Оказавшись в центре города, чуть не заплакал.
Не красота поразила меня. Не решетки, фонари и шпили. Такой Ленинград отлично воспроизведен на коробках фабрики Микояна. С этим Ленинградом мы как будто и не расставались.
А сейчас я разглядывал треснувшую штукатурку на фасаде Дворца искусств. Сидел под облетевшими деревьями у Кузнечного рынка. Останавливался возле покосившихся табачных ларьков. Заходил в холодные дворы с бездействующими фонтанами. Ездил в громыхающих, наполненных светом трамваях.
Пока не ощутил, что я дома.
Я позвонил друзьям. Я был уверен – стоит оказаться дома, и все, конечно, захотят пожать мне руку.
Но Куприянов был в отъезде. Лева Балиев вежливо сказал, что занят. Арик Батист вообще меня не узнал.
Только Федя Чуйков вроде бы обрадовался мне по телефону. И то мы попрощались, не договорившись о встрече.
Все, что я считал праздником, оставалось для моих знакомых нормальной жизнью. Нормальной будничной жизнью, полной забот.
Я поехал в общежитие на Симанскую. Вспомнил номер комнаты, где проживали Рябов и Лепко. Иначе вахтерша не соглашалась пропустить меня.
Рябова я обнаружил в читальном зале. Он, как мне показалось, был рад нашей встрече. Долго расспрашивал меня о службе в армии. Вид у него при этом был смущенный.
Мы испытывали какую-то неловкость. Рябов был студентом третьего курса. Я – военнослужащим без четких перспектив. Говорить было, в сущности, не о чем.
Мы выпили бутылку портвейна и замолчали. Рябов спросил, приходилось ли мне чистить уборную. Я ответил, что да, и не раз. Он спросил – ну и как? Я ответил – нормально.
Наконец я решился встать и уйти. В последний раз оглядел комнату, стены которой были увешаны шутливыми транспарантами. Мне запомнилось:
«Не пытайтесь делать гоголь-моголь из крутых яиц!»
Над кроватями висели фотографии джазистов. Тумбочки были завалены книгами. Все носило отпечаток беззаботной студенческой жизни.
Друзья не хотели рассказывать о себе. Возможно, считали, что это бестактно. Когда мы прощались, Рябов спросил:
– Будешь после армии учиться дальше? Я ответил, что надо подумать.
– А где твоя униформа? – заинтересовался вдруг появившийся Лепко.
– Дома, – ответил я.
О Тасе мы даже не заговаривали. Выразительно молчали о ней.
Наконец я ушел. Мои друзья, вероятно, почувствовали облегчение. Это естественно.
Едешь, бывало, в электричке с дружеской компанией. Вдруг появляется нищий с баяном. Или оборванная женщина с грудным ребенком. И тотчас же возникает гнетущая ситуация. Хочется сунуть нищим мелочь, чтобы они поскорее ушли.
Начинаешь успокаивать себя. Вспоминать истории про нищих, которые строят дачи. Или разъезжают на досуге в собственных автомобилях. Короче, с успехом избегают общественно-полезного труда.
Присутствие человека в рваных ботинках действует угнетающе. Вынуждает задумываться о капризах судьбы. Будоражит нашу дремлющую совесть. Напоминает о шаткости человеческого благополучия…
А что, если во мне за километр ощущается неудачник? Что, если обо мне стараются забыть, как только я уйду?
Я зашел в кондитерскую, чтобы позвонить Тасе из автомата. Я знал, что рано или поздно это сделаю.
К телефону подошла домработница, которая меня не узнала. Через минуту я услышал стук высоких каблуков и говорю:
– На тебе коричневые туфли с пряжками. Те, что мы купили в Гостином дворе. Тася закричала:
– Где ты?
– Хочешь меня видеть?
Наступила пауза. Может, она думала, что я звоню с Камчатки?..
– Милый, я сегодня занята… Ведь ты надолго?