Филиал - Довлатов Сергей Донатович 10 стр.


– Книгу.

– Я понимаю. О чем?

– Про бездну.

– Не понял?

– Книга про бездну. Про бездну как таковую. Что тут непонятного?! Поговори с издателями. А нет, так я сама поговорю.

Тогда я сказал, чтобы оттянуть время:

– Пускай он даст мне свою рукопись. А я решу, какому издателю ее целесообразнее предложить.

Тася поднялась на галерею. Через минуту вернулась с объемистой рукописью. На картонной обложке было готическим шрифтом выведено:

«Я и бездна».

Тася сказала:

– Роальд предупреждает, что на шестьсот сорок восьмой странице есть опечатка.

– Это как раз не страшно, – говорю. И думаю при этом – неплохо съездил в Калифорнию. Вернусь без копейки денег, зато со щенком.

Да еще вот с этой рукописью.

Вечер прошел нормально. Большаков, естественно, обрушился на либералов из журнала «Партизан ревью». От имени либералов выступил некий мистер

Симе. Он сказал:

– Да, мы левые. И я не уверен в том, что это оскорбление. Мы, левые, первыми в Америке напечатали Фолкнера и Хемингуэя. Первыми заговорили о Модильяни и Джакометти. Мы, левые, раньше других подали свой голос в защиту Орлова и Щаранского…

После этого выступил Гурфинкель. Он сказал:

– Русский язык великий и могучий. Некоторые русские слова превратились в интернациональные. Например – «интеллигенция», «гласность», «погром»…

Гурфинкелю возразил Панаев. Напомнил, что иногда русские люди спасали евреев. Скрывали их от погромщиков. В ответ на это Беляков поинтересовался:

– А погромщики были не русские люди?

Затем была принята резолюция, осуждающая сталинизм. Ее подписали все, кроме литературоведа Шермана. Профессор Шерман заявил:

– Я с покойниками не воюю.

Пора было ехать в гостиницу. Автобус уже минут двадцать стоял перед входом. Вдруг Тася подошла ко мне и говорит:

– Прости, я ухожу с Роальдом.

– Не понял?

– Я ухожу с Роальдом Маневичем. Так надо.

– Это еще что за новости?

– Роальд такой несчастный. Я не могу его покинуть.

– Так, – говорю.

И затем:

– А теперь послушай. Мы с тобой расстались двадцать лет назад. Ты для меня совершенно посторонняя женщина. Но сюда мы пришли вместе. Нас видели мои знакомые. Существуют какие-то условности. Какие-то минимальные приличия. А значит, мы вместе уйдем отсюда.

– Нет, – сказала Тася, – извини. Я не могу его покинуть…

Она и в молодости была такая. Главное – это ее капризы.

* * *

Бумагу из военкомата мне доставили первого апреля. Увы, это не было традиционной шуткой. Это был конец. Я не учел такой перспективы, как служба в армии.

Мне не хотелось говорить об этом Тасе. Я носил во внутреннем кармане голубоватый бланк, заполненный детским почерком, и молчал. Все это доставляло мне какое-то странное удовольствие. Я ждал подходящей минуты, чтобы эффектно сообщить Тасе грустную новость. Я с трудом подавлял ироническую гримасу.

Я был так доволен собственной хитростью. Вероятно, напоминал человека, дни которого сочтены. Ему говорят – оденься потеплее. А он-то знает, что смертельно болен. И только усмехается в ответ.

Как-то раз я увидел мою повестку на столе. Она лежала в центре, под сахарницей. Я думаю, Тася случайно обнаружила ее в моем кармане. Она плакала, когда я вернулся с работы. Я говорю:

– Перестань. А то я буду думать, что еще не все потеряно. Тася говорит:

– Ужасно, когда люди прощаются с облегчением. А мы прощаемся с горечью. У нас остаются воспоминания.

Но я сказал ей, точнее, крикнул:

– Зачем мне воспоминания?! Ты мне нужна. И больше никто.

Я отвернулся, пошел в уборную и заплакал. Вернее, ощутил, что плачу. Теперь я думал, что все несчастья из-за этой гнусной повестки. До нее все было так прекрасно.

Целый год я вел себя нелепым образом. Был чем-то недоволен. На что-то жаловался. Кого-то обвинял.

Казалось бы, люби и все. Гордись, что Бог послал тебе непрошеную милость.

Читая гениальные стихи, не думай, какие обороты больше или меньше удались автору. Бери, пока дают, и радуйся. Благодари судьбу.

Любить эту девушку – все, что мне оставалось. Разве этого недостаточно? А я все жаловался и роптал. Я напоминал садовника, который ежедневно вытаскивает цветок из земли, чтобы узнать, прижился ли он.

Настал последний день. Я сказал Тасе – не провожай меня. Надел рюкзак. Спустился вниз по лестнице.

Я вдруг стал ужасно наблюдательным. Я прочитал ругательства – стенах. Заметил детский велосипед около лифта. Белый край газеты в почтовом ящике. Плоские окурки возле батареи. Затем вышел на улицу и поднял глаза.

Тася смотрела на меня, прикрывшись занавеской.

«Ну, все», – про себя говорю.

Тася отрицательно покачала головой.

Я направился к зданию военкомата. Шел и повторял несколько цифр: 7-3-2-9-0-4.

Это был номер телефона. Единственная интересующая меня комбинация в бесконечном разнообразии чисел.

Вот телефонная будка. Чье-то имя нацарапано гвоздем. В глубине – металлический ящик с диском и цифрами. Ты достаешь монету – плоский железный кружок с рельефом, едва заметным на ощупь. Опускаешь ее в узкую косую щель. Кусочек металла, замерев на секунду, проваливается внутрь. Он блуждает среди невидимых контактов, затем щелчок – из пустоты выплывает хрипловатый Тасин голос:

– Алло!.. Алло!.. О Господи, алло!..

Я и не подозревал, что в городе столько телефонных будок.

Чьи-то лица проплывали мимо, строгие и безучастные, как утренние газеты. Вряд ли хоть одно из них было отмечено печатью гения. А впрочем, знаков обреченности я не увидел тоже.

Из-под арки комиссариата вышла строем группа юношей. Они были в изношенных джинсах, кедах, рваных пиджаках. Рядом шагал молодой офицер с туго набитым гражданским портфелем. На шее у него белела узкая полоска воротничка.

Я должен был идти вперед.

* * *

Я поднялся в свой номер. Снял туфли. Подошел к зеркалу.

Узкий лоб неандертальца, тусклые глаза, безвольный подбородок.

Возраст у меня такой, что каждый раз, приобретая обувь, я задумываюсь:

«Не в этих ли штиблетах меня будут хоронить?..»

Недавно я заполнял какую-то официальную бумагу. Там была графа «цвет волос». Я автоматически вывел – «браун». В смысле – шатен. А секретарша зачеркнула и переправила на «грей». То есть – седой.

Я принял душ. Однако бодрости у меня не прибавилось. Я не мог уяснить, что же произошло. Двадцать лет назад мы расстались. Пятнадцать лет не виделись. У меня жена и дети. Все нормально.

И вдруг появляется эта, мягко говоря, неуравновешенная женщина. Привносит в мою жизнь непомерную долю абсурда. Ворошит давно забытое прошлое. И в результате заставляет меня страдать…

Телефонный звонок:

– Две порции коньяка, лимон и сода?

– В чем дело? – спрашиваю.

– Коньяк заказывали?

В этот раз я даже не удивился.

– Да, – говорю, – конечно. Сколько можно ждать?!

Я решил позвонить нашей дочери. Взглянул на часы – без пяти одиннадцать. Это значит, в Нью-Йорке около двух. Впрочем, дочь ложится поздно. Особенно по субботам.

Недаром я говорил ей:

– Мой день заканчивается вечером. А твой день – утром.

Звоню. Подходит дочь.

– Прости, – слышу, – но у меня гости.

– Я, между прочим, звоню из Лос-Анджелеса. Хотел поинтересоваться, как дела?

– Нормально. Я уволилась с работы. Ты здоров?

– Более или менее… А что случилось?

– На работе? Ничего особенного… Мама знает, что ты в Калифорнии?

– Догадывается… Катя!

– Ну что?

– Я хочу сказать тебе одну вещь.

– Только покороче.

– Ладно.

– И не потому, что гости. Просто это дорого.

– Вот слушай. Ты, конечно, думаешь, что я обыкновенный жалкий эмигрант. Неудачник с претензиями. Как говорится, из бывших…

– Ну вот, опять… Зачем ты это говоришь?

– Знаешь, кто я такой на самом деле?

– Ну, кто? – спросила дочь, чуть заметно раздражаясь.

– Сейчас узнаешь.

– Ну?

Я сделал паузу и торжественно выговорил:

– Я… Слушай меня внимательно… Я – чемпион Америки. Знаешь, по какому виду спорта?

– О Господи… Ну, по какому?

– Я – чемпион Америки… Чемпион Соединенных Штатов Америки – по любви к тебе!..

Я положил трубку. На душе было тошно. Даже в бар идти не хотелось. Выпьешь как следует, а потом будет еще тоскливее.

Может быть, это кризис? Если да, то какой именно? Экономический, творческий, семейный?

Вот и хорошо, подумал я. Кризис – это лучшее время для перестройки.

И пошел к Абрикосову за щенком.

Тася появилась рано утром. Причем довольно бодрая и требовательная. Спросила, почему я не заказываю кофе? Где хранятся мои сигареты? А главное, как поживает наш щенок?

Я тоже спросил:

– А где Роальд Маневич?

(Это имя с ненужной отчетливостью запечатлелось в моей памяти.)

Ответ был несколько расплывчатый:

– Маневич – это такая же фикция, как и все остальное!

Я напомнил Тасе, который час. Сделал попытку уснуть. Вернее, притворился, что сплю.

Но тут проснулась собачонка. Вытянула задние лапы. Затем присела, оросив гостиничный ковер. Несколько раз торжествующе пискнула. И наконец припала к античным Тасиным сандалиям.

– Прелесть, – сказала Тася, – настоящий мужчина. Единственный мужчина в этом городе.

– Вынужден тебя разочаровать, – говорю, – но это сука.

– Ты уверен?

– Как в тебе.

– А мне казалось…

– Ты ее с кем-то перепутала. Возможяо, с Роальдом Маневичем…

– Значит, это – она? Бедняжка! Знала бы, что ее ожидает в жизни. И затем:

– Я хотела назвать его – Пушкин. Теперь назову ее Белла. В честь Ахмадулиной.

Я подумал – Таська не меняется. Да так чаще всего и бывает. Человек рождается, страдает и умирает – неизменный, как формула воды Н

* * *

Армейская служба произвела на меня более достойное впечатление, чем я ожидал. Мои знакомые, как правило, говорили на эту тему с особым драматизмом. У меня не возникло такого ощущения.

Наше существование было продумано до мелочей. Устав предусматривал любую деталь нашей жизни. Все дни были, как новобранцы, – совершенно одинаковые.

Будучи застрахован от необходимости совершать поступки, я лишь выполнял различные инструкции. Для тягостных раздумий просто не оставалось времени и сил.

Тася мне не писала. Завидев почтальона, я равнодушно отворачивался.

Я узнал, что при штабе есть команда боксеров. Причем, как всегда, не хватало тяжеловеса. Я возобновил тренировки.

Жизнью я был, в принципе, доволен. На учебном пункте мной владело равнодушие. Затем оно сменилось удовлетворением и покоем. Досуга стало больше, зато я уставал на тренировках. Так что мне было не до переживаний.

Вечера я проводил за шахматами. А когда мы переехали в спортивный городок не берегу озера, увлекся рыбной ловлей.

Я волновался, глядя на кончик поплавка. Других переживаний мне не требуется. Хватит.

В декабре мне предоставили недельный отпуск. Я уехал в Ленинград. Остановился у тетки. Оказавшись в центре города, чуть не заплакал.

Не красота поразила меня. Не решетки, фонари и шпили. Такой Ленинград отлично воспроизведен на коробках фабрики Микояна. С этим Ленинградом мы как будто и не расставались.

А сейчас я разглядывал треснувшую штукатурку на фасаде Дворца искусств. Сидел под облетевшими деревьями у Кузнечного рынка. Останавливался возле покосившихся табачных ларьков. Заходил в холодные дворы с бездействующими фонтанами. Ездил в громыхающих, наполненных светом трамваях.

Пока не ощутил, что я дома.

Я позвонил друзьям. Я был уверен – стоит оказаться дома, и все, конечно, захотят пожать мне руку.

Но Куприянов был в отъезде. Лева Балиев вежливо сказал, что занят. Арик Батист вообще меня не узнал.

Только Федя Чуйков вроде бы обрадовался мне по телефону. И то мы попрощались, не договорившись о встрече.

Все, что я считал праздником, оставалось для моих знакомых нормальной жизнью. Нормальной будничной жизнью, полной забот.

Я поехал в общежитие на Симанскую. Вспомнил номер комнаты, где проживали Рябов и Лепко. Иначе вахтерша не соглашалась пропустить меня.

Рябова я обнаружил в читальном зале. Он, как мне показалось, был рад нашей встрече. Долго расспрашивал меня о службе в армии. Вид у него при этом был смущенный.

Мы испытывали какую-то неловкость. Рябов был студентом третьего курса. Я – военнослужащим без четких перспектив. Говорить было, в сущности, не о чем.

Мы выпили бутылку портвейна и замолчали. Рябов спросил, приходилось ли мне чистить уборную. Я ответил, что да, и не раз. Он спросил – ну и как? Я ответил – нормально.

Наконец я решился встать и уйти. В последний раз оглядел комнату, стены которой были увешаны шутливыми транспарантами. Мне запомнилось:

«Не пытайтесь делать гоголь-моголь из крутых яиц!»

Над кроватями висели фотографии джазистов. Тумбочки были завалены книгами. Все носило отпечаток беззаботной студенческой жизни.

Друзья не хотели рассказывать о себе. Возможно, считали, что это бестактно. Когда мы прощались, Рябов спросил:

– Будешь после армии учиться дальше? Я ответил, что надо подумать.

– А где твоя униформа? – заинтересовался вдруг появившийся Лепко.

– Дома, – ответил я.

О Тасе мы даже не заговаривали. Выразительно молчали о ней.

Наконец я ушел. Мои друзья, вероятно, почувствовали облегчение. Это естественно.

Едешь, бывало, в электричке с дружеской компанией. Вдруг появляется нищий с баяном. Или оборванная женщина с грудным ребенком. И тотчас же возникает гнетущая ситуация. Хочется сунуть нищим мелочь, чтобы они поскорее ушли.

Начинаешь успокаивать себя. Вспоминать истории про нищих, которые строят дачи. Или разъезжают на досуге в собственных автомобилях. Короче, с успехом избегают общественно-полезного труда.

Присутствие человека в рваных ботинках действует угнетающе. Вынуждает задумываться о капризах судьбы. Будоражит нашу дремлющую совесть. Напоминает о шаткости человеческого благополучия…

А что, если во мне за километр ощущается неудачник? Что, если обо мне стараются забыть, как только я уйду?

Я зашел в кондитерскую, чтобы позвонить Тасе из автомата. Я знал, что рано или поздно это сделаю.

К телефону подошла домработница, которая меня не узнала. Через минуту я услышал стук высоких каблуков и говорю:

– На тебе коричневые туфли с пряжками. Те, что мы купили в Гостином дворе. Тася закричала:

– Где ты?

– Хочешь меня видеть?

Наступила пауза. Может, она думала, что я звоню с Камчатки?..

– Милый, я сегодня занята… Ведь ты надолго?

Назад Дальше