Втайне я подозревал и даже был уверен, что Тася меня обманывает. Воображение рисовало мне самые унизительные подробности ее измен.
Я стал хитер и подозрителен. Я тайно перелистывал ее записную книжку. Я караулил ее на пороге, стараясь уловить запах вина. Я мог бы попытаться выследить ее. Однако жили мы в районе новостроек. Между домами здесь обширные пространства – трудно спрятаться.
Наедине с Тасей я проклинал ее друзей. Встречаясь с ними, был подчеркнуто любезен. Давно замечено: что-то принуждает мужчину быть особенно деликатным с воображаемыми любовниками его жены.
Моя ревность усиливалась с каждым днем. Она уже не требовала реальных предпосылок. Она как бы вырастала из собственных недр.
То есть мои домыслы были источником страданий. А страдания порождали к жизни все новые домыслы.
Каждую ночь я бесшумно вставал. Вытаскивал Тасин портфель. А затем, сидя на борту коммунальной ванны, перелистывал ее тетради.
Руководила мной отнюдь не страсть к филологии. Я высчитывал объем последних записей. Делил эту цифру на время Тасиного отсутствия. Выводил формулу производительности труда. Устанавливал, сколько лишних минут было в Тасином распоряжении. А потом, наконец, решал, можно ли за это время изменить любимому человеку.
Ревность охватила меня целиком. Я уже не мог существовать вне атмосферы подозрений. Я уже не ждал конкретных доказательств Тасиного вероломства. Моя фантазия услужливо рисовала все, что нормальным людям требуется для самоубийства.
Короче, была главная и единственная причина моих страданий. Я знал, что жена уходит от меня всегда, днем и ночью. Даже в те минуты, когда… (Не хочу продолжать.)
Я задавал ей вопросы и уже не ждал ответов. Я предлагал ей решения, заведомо неприемлемые. Я радовался, обнаруживая свидетельства Тасиной лени, мотовства и эгоизма.
Я не ощущал последовательности в этом запутанном деле. Может быть, я сначала потерял эту девушку и лишь затем она ушла? Или все-таки наоборот?
Если за беглецом устремляется погоня, то как, интересно, эти явления связаны? Что здесь следствие? Что причина?
Где же я все-таки читал:
* * *
Мы на такси подъехали к гостинице. В лифте я поднимался с ощущением тревоги. Как поживает щенок и что он успел натворить? Не исключено, что меня уже выселили.
В коридоре мы повстречали улыбающуюся горничную. Это меня несколько успокоило. Хотя в Америке улыбка еще не показатель. Бог знает, что здесь проделывается с улыбкой на лице.
Щенок благополучно спал под кондиционером. Тася соорудила ему гнездышко из моих фланелевых штанов. Разумеется, малыш успел замочить их.
Я осторожно вытащил его из гнезда. Чуть приоткрылись мутные аквамариновые глазки. Толстые лапы напряженно вздрагивали.
От щенка уютно пахло бытом. Такой же запах я ощущал много лет назад в поездах дальнего следования.
Я вытащил из сумки купленное по дороге молоко. Тщательно вымыл одну из бронзовых пепельниц. Через секунду щенок уже тыкался в нее заспанной физиономией.
– Назови его – Пушкин, – сказала Тася, – в знак уважения к русской литературе. Пушкин! Пушкин!..
В ответ щенок зевнул, демонстрируя крошечную пасть цвета распустившейся настурции.
– Не забудь, – сказала Тася, – к шести мы едем в БеверлиХиллс.
Это было что-то вроде светского приема. «Танго при свечах» в особняке Дохини Грейстоун. Так было сказано в программе конференции. Кто такая эта самая Дохини, выяснить не удалось.
В той же программе говорилось:
«Плата за вход чисто символическая». И далее, мельчайшими буквами:
«Ориентировочно – 30 долларов с человека».
Что именно символизировали эти тридцать долларов, я не понял.
– Ты деньги внес? – спросила Тася.
– Еще нет.
– Внеси.
– Успею.
– Как ты думаешь, могу я уплатить через «Америкен экспресс»?
– Я уплачу, не беспокойся.
– Это неудобно.
– Почему? Ведь ты идешь со мной. Иными словами – я тебя приглашаю.
– Знаешь, что мне в тебе нравится?
– Ну, что?
– Ты расчетлив, но в меру. Соблюдаешь хоть какие-то минимальные приличия.
– Многие, – говорю, – называют это интеллигентностью.
В ответ прозвучало:
– Ты всегда был интеллигентом. Помнишь, как ты добровольно ходил в филармонию?..
Я спросил:
– Куда же мы денем щенка?
– Оставим в гостинице. Видишь, какой он послушный и умный. Таксы вообще невероятно умные… Только он будет скучать…
– Если он такой умный, – говорю, – и ему нечего делать, пусть выстирает мои фланелевые брюки.
– Не остри, – сказала Тася.
– Последний раз. Вот слушай. Такса – это… Такса – это сеттер, побывавший в автомобильной катастрофе.
В ответ прозвучало:
– Ты деградируешь.
– Ехать в Беверли-Хиллс рановато, – сказала Тася. – Давай закажем кофе. Просто выпьем кофе. Как тогда в студенческом буфете.
Я позвонил. Через три минуты явился официант с подносом. Спрашивает:
– Заказывали виски?
Это был уже второй такой случай. Какая-то странная путаница. Тася сказала:
– Дело в твоем гнусном произношении.
Мы выпили. Я расчувствовался и говорю:
– Знаешь, что главное в жизни? Главное то, что жизнь одна. Прошла минута, и конец. Другой не будет… Вот мы пьем бренди…
– Виски.
– Ну, хорошо, виски. Вот ты посмотрела на меня. О чем-то подумала. И все – прошла минута.
– Давай не поедем в Беверли-Хиллс, – сказала Тася.
Этого мне только не хватало.
Тут позвонил Абрикосов и спрашивает:
– У тебя случайно нет моего папы?
– Нет, – говорю, – а что?
– Пропал. Как сквозь землю провалился. И где разыскивать его, не знаю. Я даже фамилии его не запомнил. Кстати, о фамилиях…
Абрикосов – поэт. И голова у него работает по-своему:
– Кстати, о фамилиях. Ответь мне на такой вопрос. Почему Рубашкиных сколько угодно, а Брючниковых, например, единицы? Огурцовы встречаются на каждом шагу, а где, извини меня, Помидоровы?
Он на секунду задумался и продолжал:
– Почему Столяровых миллионы, а Фрезеровщиковых – ни одного?
Еще одна короткая пауза, и затем:
– Я лично знал азербайджанского критика Шарила Гудбаева. А вот Хаудуюдуевы мне что-то не попадались.
Абрикосов заметно воодушевился. Голос его звучал все тверже и убедительнее:
– Носовых завались, а Ротовых, прямо скажем, маловато. Тюльпановы попадаются, а Георгиновых я лично не встречал.
Абрикосов высказывался с нарастающим пафосом:
– Щукиных и Судаковых – тьма, а где, например, Хариусовы или, допустим, Форелины?
В голосе поэта зазвучали драматические нотки:
– Львовых сколько угодно, а кто встречал хоть одного человека по фамилии Тигров?
В шесть подали автобус. Сквер перед гостиницей был ярко освещен. Кто-то из наших вернулся, чтобы одеться потеплее.
Все сели по местам. Автобус тронулся. Юзовский демонстративно вытащил из портфеля бутылку граппы. У литовского поэта Венцдовы нашлись бумажные стаканчики. Сам Венцлова пить отказался.
Остальные с удовольствием выпили. Дарья Белякова вынула из сумочки теплую котлету. Сионист Гурфинкель достал из кармана увесистый бутерброд, завернутый в фольгу. И наконец, мистер Хиггинс добавил ко всему этому щепотку соли.
Юзовский в который раз повторил:
– В любой ситуации необходима минимальная доля абсурда.
Бутылка циркулировала по кругу. На полу между рядами были выставлены закуски. Лица повеселели.
Тасю я потерял из виду сразу же. Причем в автобусе стандартного размера. Была у нее такая фантастическая способность – исчезать.
Это могло случиться на диссидентской кухне. В музейном зале. Даже в приемной у юриста или невропатолога.
Неожиданно моя подруга исчезает. Затем вдруг появляется откуда-то. Точнее, оказывается в поле зрения.
Я спрашивал:
– Где ты была?
Ответ мог быть самым неожиданным. Допустим:
«Спала в кладовке». Или: "Дрессировала соседского кота ". И даже: «Загорала на балконе», (Ночью? В сентябре?!)
В общем, Таська пропала. Объявилась перед самым выходом. Напомнила, что я должен купить ей билет.
Особняк Дохини Грейстоун напоминал российскую помещичью усадьбу. Клумба перед главным входом. Два симметричных флигеля по бокам. Тюлевые занавески на окнах. И даже живопись не менее безобразная, чем в провинциальных российских усадьбах.
По залу уже бродили какие-то люди. Одни с бокалами. Другие с бумажными тарелками в руках.
Лицо одного симпатичного негра показалось мне знакомым. Спрашиваю Панаева:
– Мог я его где-то видеть? Панаев отвечает:
– Еще бы. Это же Сидней Пуатье.
Суть мероприятия была ясна. Организаторы форума хотели познакомить русскую интеллигенцию с местной. А может быть, способствовать возникновению деловых контактов. Ведь если говорить честно, кто из русских писателей не мечтает о Голливуде?!
Особого шика я не заметил. Какая-нибудь финская баня райкомовского уровня гораздо шикарнее. Не говоря о даче Юлиана Семенова в Крыму.
Откуда-то доносилась прекрасная музыка. Соло на виолончели под аккомпанемент ритмической группы. Где расположились музыканты, было не ясно. Может быть, в саду под кронами деревьев. Или на балконе за портьерой.
Гурфинкель сказал:
– Похоже, что это сам Ростропович.
– Не исключено, – говорю.
– Как в лучших домах Филадельфии, – подхватил Большаков.
– Калифорнии, – поправил Лемкус, Через минуту все прояснилось. В одной из комнат на шкафу стоял транзисторный магнитофон.
– Только и всего? – поразился Юзовский.
После ужина начались выступления. Американскую интеллигенцию представляла какая-то взволнованная дама. Может, это и была сама Грейстоун, не знаю.
Она говорила то, что десятилетиями произносится в аналогичных случаях. Речь шла об американском плавильном котле. О предкахэмигрантах. О том, с каким упорством ей пришлось добиваться благосостояния. В конце она сказала:
– Я трижды была в России, Это прекрасная страна. Что же говорить о вас, если даже я по ней тоскую…
Русскую интеллигенцию представлял Гуляев. Ему поручили это как бывшему юристу. В провинции до сих пор есть мнение, что юристы красноречивы.
Гуляев выступал темпераментно и долго. Он тоже говорил все, что полагается. О насильственной коллективизации и сталинских репрессиях. О сельскохозяйственном кризисе и бесчинствах цензуры. О закрытых распределителях и государственном антисемитизме. В конце он сказал:
– Россия действительно прекрасна! И мы еще въедем гуда на белом коне!
Литвинский наклонился к Шагину и говорит:
– После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов!..
Затем попросил слова художник Боровский. Как выяснилось, он только что приехал на своей машине. Боровский в отчаянии прокричал:
– Катастрофа! Я вез участникам форума ценный подарок. Портрет Солженицына размером три на пять. Я вез его на крыше моей «тойоты». В районе Детройта портрет отвязался и улетел. Я попытался догнать его, но безуспешно. Есть мнение, что он уже парит над Мексикой…
Затем выступили писатели как авторитарного, так и демократического направления. В качестве союзника те и другие упоминали Бродского, И я в который раз подумал:
"Гений противостоит не толпе. Гений противостоит заурядным художникам. Причем как авторитарного, так и демократического направления ".
И еще я подумал с некоторой грустью:
"Бог дал мне то, о чем я его просил. Он сделал меня рядовым литератором, вернее – журналистом. Когда .же мне удалось им стать, то выяснилось, что я претендую на большее. Но было поздно.
Претензий, следовательно, быть не может".
Я ощущал какую-то странную зыбкость происходящего. Как будто сидел в переполненном зале. Точнее, был в зале и на сцене одновременно. Боюсь, что мне этого не выразить.
Кстати, поэтому-то я и не художник. Ведь когда ты испытываешь смутные ощущения, писать рановато.
А когда ты все понял, единственное, что остается, – молчать.
Были еще какие-то выступления. Помню, художника Бахчаняна критиковали за формализм. Говорили, что форма у него преобладает над содержанием.
Художник оправдывался:
– А что, если я на содержании у художественной формы?..
Тасю я почти не видел. Она исчезала. Потом возвращалась с брикетом сливочного мороженого. С охапкой кленовых листьев. Или с небольшим аквариумом, в котором плескались золотые рыбки.
Затем она подошла ко мне и говорит:
– Ты должен помочь этому человеку.
– Какому человеку?
– Его зовут Роальд. Роальд Маневич. Он написал книгу. Теперь ему нужен издатель. Роальд специально приехал на эту конференцию.
Я увидел сравнительно молодого человека, хмурого и нервного. Он шагал по галерее, топая ногами. Даже отсюда было заметно, какие у него грязные волосы.
– Найди ему издателя, – сказала Тася.
– Что он написал?