Указывали дорогу, мерцали искрящейся красотой. Впереди, сквозь сумрак и золотистый свет, летела птица, и все это великолепие обжигало глаза. До слез.
* * *
В новом городе, как мне показалось, была своя особенная атмосфера. Свой собственный климат. Павлин ошибся: там не было никаких стен, никаких кордонов. Просто когда мы въехали в город, стало заметно теплее. И чем ближе к центру, тем тише. Спокойнее, безмятежнее. Небо как будто спустилось ближе к земле, не давая ночному теплу ускользнуть с зелёных бульваров.
Мы приехали поздно. Не для работы – за работу мы примемся глубокой ночью; в последний раз, когда мы говорили с Кингсли, он дал очень чёткие указания на этот счёт. И ещё он договорился со своей старинной подругой, что мы остановимся у неё. Это была пожилая женщина. Леди Ирис, как назвал её Кингсли. И сказал, чтобы мы ехали прямо к ней.
Павлин остановился, чтобы спросить дорогу. Молодой человек, к которому он обратился, отвечал как‑то медленно и неуверенно, как будто боялся собственной речи. Пока они там разбирались, девочка, Тапело, вышла из машины.
Даже «до свидания» не сказала.
– Корова убогая, – высказалась Хендерсон.
Дом стоял чуть на отшибе, на вершине холма. Большой старомодный дом, построенный задолго до своих современных блочных соседей Каменный особняк со стенами, чёрными от глубоко въевшейся грязи.
Как я поняла, было около восьми вечера. Мы опоздали часа на два. Кингсли почему‑то хотел – и настойчиво повторил несколько раз, – чтобы мы приехали ранним вечером. Но у меня теперь плохо со временем. Часы я давно не ношу, и дни делятся на какие‑то смутные, размытые периоды: примерно, около, где‑то, ближе к полудню, ранний вечер, ближе к ночи и т.д. И только приём лекарства придаёт нашей жизни хотя бы какую‑то упорядоченность.
Нас встретил мужчина, Эдвард, вроде как слуга леди Ирис. Мы припозднились, но он ничего не сказал по этому поводу. В прихожей стояли большие антикварные напольные часы: без стрелок. Эдвард сказал, очень вежливо, что хозяйка дома уже отошла ко сну и что она пообщается с нами утром. Все это было так странно и непривычно, но меня радовало уже то, что сегодня у меня будет отдельная комната.
Где я сейчас и сижу. Я более или менее пришла в себя, собралась с мыслями. Очень скоро мы выйдем на поиски очередной ценности. Сейчас мне спокойнее, чем было вчера. С болезнью – временное затишье, и я могу писать дальше. Хотя сомнения все‑таки одолевают. Остаётся надеяться, что сегодня проколов не будет. У Павлина есть любимая фраза, что мозги иногда следует отключать. Я попробую.
Это такой странный дом. Электричества нет – только свечи. Шорохи, тени. Что‑то скребётся за стенами. Я пишу, сидя за антикварным туалетным столиком. Прямо передо мной – пустая деревянная рама с крошечными углублениями в уголках, где раньше крепилось зеркало. Ещё одна рама без зеркала – резная, из чёрного дерева – висит на стене. Точно такие же пустые рамы были в прихожей и в тихих, сумрачных коридорах, освещённых свечами. Пустые рамы и выделявшиеся более насыщенным цветом прямоугольные участки обоев.
Официальные распоряжения на этот счёт были вполне однозначны: не смотреть на себя ни во время приступов болезни, ни после, когда проявляются её последствия. Потому что иначе безумие охватит твоё отражение. Большинство людей просто переворачивают зеркала «лицом» к стене или чем‑нибудь их завешивают. Но в этом доме все зеркала убрали.
Мне вдруг очень живо представилось, как наша таинственная хозяйка, леди Ирис, поручает своему верному Эдварду снять все зеркала. Может быть, они хранятся в какой‑нибудь дальней комнате – в ожидании, пока не пройдёт эпидемия или пока не найдут лекарство.
Мне представляется тёмный подвал, заставленный отражениями.
* * *
Отражения.
* * *
Отражения. Духи с той стороны стекла. Образы, выражения. Внешний облик. Лицо. Да, лицо: этот странный объект, который мы каждый день пристально изучали на предмет складок, морщинок, отметин неумолимого времени, красоты и уродства. Теперь мы их спрятали. Мы от них отвернулись. Когда я в последний раз смотрела на себя в зеркало?
Я все думала про наш разговор с Кингсли, когда он впервые упомянул о том, что у него есть для меня работа. Предложение, как он это назвал. Мы сидели за маленьким столиком у него в саду и пили чай, который нам принесла служанка. Я только‑только закончила с интервью. Это была наша последняя встреча. Дело было весной, то есть не то чтобы очень давно, но и не скажешь, что совсем недавно. Анджела ещё не болела, во всяком случае, её болезнь пока себя не проявляла; шум нарастал исподволь, незаметно. Недопонятая фраза, неверно истолкованный знак, тихий звон в ухе. Я приходила в этот дом теней дважды в неделю, чтобы взять серию интервью у Кингсли, записать на компакте его приключения; каждую ночь я проигрывала эти записи и никак не могла понять, почему у меня не получается различить некоторые слова.
Эта работа давно уже вышла за рамки редакционного задания. В журнале мне охотно разрешили взяться за этот проект – собрать материал для одной из статей по необычным хобби, – но теперь у меня появилась идея, пока ещё очень нечёткая, что из истории Кингсли можно сделать целую книгу.
Интересный человек, интересная жизнь.
Он рассказал о себе очень много, показал мне свою коллекцию викторианских диковин, но я все равно не могла бы сказать, что я знаю этого человека; тусклый налёт непреходящей печали у него на лице, холодная боль в глазах. И когда мы сидели в саду, в мягких вечерних сумерках, и Кингсли в последний раз попросил меня выключить «эту бесовскую машину», он повернулся и посмотрел мне в глаза.
– Моя дорогая Марлин, – сказал он, – скоро я уже не смогу вот так смотреть тебе прямо в глаза.
Я спросила, что это значит, но он лишь улыбнулся в ответ. Редкий случай. Потому что он почти никогда не улыбался.
Из открытых окон доносилась музыка; это клавиши механического пианино наигрывали свою призрачную мелодию. Кингсли поднялся и протянул мне руку. Ему было уже много лет, но годы не отняли у него изящества: это был импозантный красивый старик в льняном костюме, с напомаженными волосами и своей неизменной тростью из красного дерева. Он сказал:
– Я растратил всю жизнь в поисках редких вещей. Но это всего лишь кусочки сна, и не более того.
И так, рука об руку, мы пошли прогуляться по саду. Краешек заходящего солнца уже коснулся верхушек деревьев; краски дня потускнели ещё на чуть‑чуть.
Кингсли живёт в большом доме, вернее, в поместье, неподалёку от Оксфорда. Огромный ухоженный сад постепенно сливается с окружающим лесом, безо всяких заборов и меток, и в какой‑то момент, когда мы с Кингсли проходили по узким тропинкам среди деревьев, я вдруг осознала, что уже не понимаю, где мы. Это был лабиринт, но не распланированный и построенный человеком; как будто сама природа, свернувшись хитрой спиралью, создала эти запутанные тропинки. Кингсли решительно шёл вперёд, сворачивая то туда, то сюда, как мне казалось, почти наугад, и вот наконец мы с ним вышли на маленькую, затенённую поляну.
И там, в круге деревьев, ветви которых сплелись у нас над головой, стояла какая чёрная каменная штуковина. Высотой где‑то по пояс, очень старая, вся обвитая цветущей лозой.
Церковная купель.
Тусклый, унылый свет скопился под лиственным пологом. Где‑то в листве ворковал дикий голубь – в остальном было тихо. Кингсли сделал мне знак, чтобы я подошла поближе. Купель была накрыта деревянным щитом, который я убрала по молчаливому знаку Кингсли. Я заглянула в каменную чашу.
Там была налита вода, и вода светилась.