..” И его внезапно захлестывала жалость к девочке, которая была ему так дорога, с такой нежностью ему улыбалась. Он припоминал ее
прежней, когда еще нес на Тумзее на руках, и на даче у Бигелей, потом у нее дома, когда она сказала, что хочет быть березкой, и наконец, за
несколько часов до смерти, когда Литка попросила Марыню выйти за него замуж. Конечно, Литка не могла его любить, как взрослая, и, как взрослая,
пожертвовать собой, обручая с Марыней, этого он не думал; неосознанное чувство девочки нельзя было назвать настоящей любовью, но чутье
безошибочно подсказывало: что-то подобное было и жертва была, жертва ради него, во имя глубокой, исключительной привязанности к нему. И так как
утрату даже самых близких людей мы прежде всего измеряем уроном, какой она причинила нам, Поланецкий стал твердить себе: “Она одна любила меня
по-настоящему! Теперь у меня никого на свете нет!” И, глядя на гроб, на развевающуюся белокурую прядь, называл ее всеми ласковыми именами,
какими только звал при жизни, Но зов остался без ответа, и его начали душить слезы. Есть что-то надрывающее душу в безразличии мертвых. Когда
существо, откликавшееся на каждый твой взгляд и слово, становится безучастным, вчера еще любившее - охладелым, сердечно и повседневно близкое
тебе - величественно-недоступным, повторяй не повторяй себе: “Смерть”, - легче от этого не будет. Вместе с болью утраты растет разочарование,
как бы душевная обида, наносимая покойником, который глух к нашему горю, к нашим стенаниям. И у Поланецкого возникло такое же чувство: как будто
Литка, удалясь в лучший мир, сделавшись из близкой - далекой, возвышенно-недоступной, как святая, и вместе с тем совершенно равнодушной к
отчаянию матери и горю покинутого друга, нанесла им всем кровную обиду. Отчасти это было чувство эгоистическое, но, не будь этого эгоизма,
который мучается раньше всего собственной болью и собственным одиночеством, люди - особенно верящие в загробную жизнь и райское блаженство, -
наверно, и не оплакивали бы покойников.
Наконец похоронная процессия из города вышла на открытое, свободное пространство и, миновав заставу, потянулась вдоль кладбищенской ограды,
у которой стояли нищие и ряды венков из еловых веток и иммортелей для украшения могил. Ксендзы в белых стихарях, могильщики с факелами, катафалк
и следовавшие за ним остановились у ворот. Поланецкий, Букацкий, Хвастовский и Бигель, сняв гроб, понесли его на плечах к склепу, где был
похоронен Литкин отец.
Пустота и тишина, которые обычно обступают лишь дома, по возвращении с похорон, на сей раз, казалось, поджидали уже на кладбище. День был
ясный, по-осеннему бледный, и последние пожелтелые листья бесшумно опадали с деревьев; погребальное шествие словно растворилось среди усеянных
крестами блеклых просторов, которым, казалось, нет конца, будто кладбище уходило в бесконечность. Черные остовы оголенных деревьев с тоненькими,
еле различимыми веточками вверху, похожие на привидения серые и белые надгробия, ковер из палых листьев, устилавший длинные, прямые аллеи, - все
это, как Элизиум, было исполнено глубокого покоя и дремотной меланхолии, навевая образ тех “стран хладных и печальных”, к которым в мрачных
раздумьях устремлялся Цезарь и куда готовилась вступить еще одна animula vagula <маленькая странница-душа (лат.).>.
Гроб приблизился Наконец к открытой могиле. Послышались надрывающие душу слова: “Reguiem aeternam...”, а затем: “Anima eius...” <“Вечный
покой...”, “Душа ее.
..”, “Душа ее...” (лат.)> Сквозь пелену горя и туманившую Зрение путаницу мыслей и впечатлений Поланецкий смутно, как во сне, различал
застывшее лицо и остановившиеся глаза пани Эмилии, слезы Марыни, которые его почему-то раздражали, восковую бледность Букацкого, - обычное
философическое настроение покинуло его у входа на кладбище, - гроб Литки. Когда на крышку со стуком упала первая горсть земли, он последовал
общему примеру, но едва гроб на ремнях опустили в могилу и каменные створы склепа закрылись, горло у него снова перехватило; сознание почти
оставило его - он ощущал только полнейшую пустоту. “Прощай, Литуся!” - повторял он, и два эти простые слова показались ему позже такими жалкими
и ничтожными в сравнении с обуревавшей его душевной мукой. Все было кончено. Погребальное шествие стало быстро таять. Поланецкого привел в себя
ветер, налетевший откуда-то из-за могильных крестов. У склепа остались только пани Эмилия, Марыня, жена Бигеля, Васковский и Литкин дядя.
Поланецкий ждал, решив, что уйдет последним, и повторял мысленно: “Прощай, Литка!” Он думал о смерти, о том, что и ему суждено стать обитателем
этого града надгробий - вернее, океана, который поглощает все людские мысли, стремления, чувства... И ему представилось, будто он сам и все, кто
стоял рядом и уже разошедшиеся, все плывут на корабле, несущемся в бездну. Загробная жизнь... До нее ли сейчас было.
Меж тем опустились ранние осенние сумерки. Очертания крестов стали еще призрачней. Учитель и Хвастовский повели пани Эмилию к выходу безо
всякого сопротивления с ее стороны. Поланецкий, повторив еще раз: “Прощай, деточка”, направился следом.
Выйдя за кладбищенские ворота, он подумал: “Страшно даже представить себе, как это девочка теперь там одна. Слава богу, мать ничего не
сознает. Мертвые покидают нас - и мы их тоже покидаем”.
Издали глядел он на карету, увозившую пани Эмилию. И ему чудилось в этом нечто противоестественное.
Но когда сам сел на извозчика, то при мысли о том, что мучительный и тяжелый обряд совершен и теперь можно отдохнуть, почувствовал
облегчение. Дома все показалось ему мрачным и неприютным: нечему радоваться, нечего ждать, не на что надеяться. Но, растянувшись со стаканом чая
на диване, он испытал чисто физическое наслаждение человека, отдыхающего после тяжких трудов, - и на душе вновь стало легче, даже покойней: ну
вот, похороны состоялись, с этим покончено. И память тут же подсказала изречение одного мыслителя: “Каковы преступники, не знаю, зато порядочные
люди омерзительны”. И Поланецкий сам себе стал противен.
Вечером он все-таки вспомнил: надо бы проведать пани Эмилию, которую Марыня на несколько недель хотела взять к себе. Уходя, увидел
фотографию Литки на столе и поцеловал ее. А четверть часа спустя уже звонил в квартиру Плавицких.
Слуга доложил, что хозяина нет дома и у них, кроме пани Хвастовской, ксендз Хиляк и Васковский. В гостиной его встретила Марыня,
растрепанная, с покрасневшими глазами, внешне сильно подурневшая. Зато обращение ее с Поланецким заметно переменилось к лучшему, словно перед
общим горем отступили все обиды.
- Эмилька у меня, - прошептала она. - Она плоха, но стала хоть понимать, когда к ней обращаешься. Сейчас там Васковский... Он так хорошо
умеет с ней разговаривать... Вам непременно нужно видеть Эмильку?
- Нет. Я зашел только узнать, как она, и сейчас же уйду.