- Может, ей и захочется вас увидеть, не знаю... Подождите минутку, я скажу ей. Наверно, ей будет приятно, ведь Литка так вас любила.
- Хорошо, - сказал Поланецкий.
Марыня исчезла в соседней комнате, но, видимо, ей не сразу удалось вставить слово: через полуотворенную дверь доносился голос Васковского,
убежденно, настойчиво толковавший о чем-то, будто пытавшийся пробиться сквозь броню оцепенения и горя.
- ...как бы вышла в другую комнату за игрушкой и вернется сейчас... - говорил старик. - Она не вернется; но вы последуете за ней. Дорогая
пани, попробуйте взглянуть на смерть не с нашей, житейской, а с высшей, небесной точки зрения. Девочка продолжает жизнь в вечности и счастлива,
потому что разлука с вами для нее - одно мгновение. Она там, - продолжал он убежденно, - счастлива; она видит, что вы направляетесь к ней, и уже
простирает к вам руки, зная: еще миг - и вы соединитесь, ибо с божественной, высшей точки зрения страдания наши и сама жизнь преходящи, за ее
порогом нас ждет вечность... подумайте, вы навеки будете с Литкой, в покое и блаженстве... не страшась ни болезней, ни смерти. Века пройдут, а
вы будете неразлучны.
“Если б так... - с горечью подумал Поланецкий. - Не пойду туда, зачем, если я не разделяю таких чувств!”
Но наперекор себе все-таки вошел, даже не дожидаясь Марыни, подумав: пусть поступок его бессмыслен, но продиктован чувством долга, ибо
сторониться чужого несчастья недостойно. Эгоизм, “уши заткнув средь стенающих ближних”, ищет себе оправдания в том, что в настоящем горе никакие
утешения якобы все равно не помогут. И понимавшему это Поланецкому совестно было отгораживаться от чужого несчастья ради собственного
спокойствия. Войдя, он увидел пани Эмилию, сидевшую на софе; рядом стояла лампа, а под ней - пальма, бросавшая на голову несчастной тень,
похожую на гигантские растопыренные пальцы. Васковский сидел с пани Эмилией, держа ее за руки и глядя ей в лицо. Поланецкий отнял у него ее руки
и, склонясь над ними, молча стал покрывать поцелуями.
Она замигала, будто прогоняя сон, и в новом приливе горя вскричала:
- Помните, как она...
И зарыдала - надрывно, ломая руки и задыхаясь. Силы ее оставили, сознание помутилось. Едва она пришла в себя, Марыня увела ее к себе. А
Поланецкий с Васковским перешли в гостиную, где их остановил Плавицкий, вернувшийся тем временем из города.
- Тяжело, когда такое в доме, - сказал он. - Хотелось бы больше покоя, свободы располагать собой, но как быть! Приходится чем-то
поступиться, ну что же, я готов...
Через полчаса пришла Марыня с известием: пани Эмилия немного успокоилась и по ее просьбе прилегла. Гости простились и ушли.
На землю пал туман, который густой пеленой заволок улицы и радужными ореолами окружил фонари. У обоих на уме была Литка, которая первую
свою ночь проведет вдали от матери, среди сонма мертвецов. И Поланецкому стало страшно - не за Литку, за пани Эмилию, которая не могла не думать
о том же. Одновременно вспомнила она слова Васковского, обращенные к несчастной.
- Я слышал, что вы ей говорили... Если ей от этого легче, тогда хорошо. Но видите ли, будь все это так, нам сейчас бы впору... ну, пир, что
ли, устроить и ликовать по поводу Литкиной кончины.
- А откуда ты знаешь, может, после смерти мы и будем ликовать.
- Скажите лучше, откуда знаете вы.
- Скажите лучше, откуда знаете вы.
- Я не знаю, я верю.
Возразить на это было нечего, и Поланецкий заговорил, словно рассуждая сам с собой:
- Милосердие, небесный свет, вечность, соитие души... Все это слова, а на деле что? Труп ребенка в могиле и убитая горем мать. Как может
смерть укреплять веру, если она, напротив, возбуждает сомнения? Вам вот жалко девочку, мне - тем более, и сам собой возникает вопрос: зачем она
умерла, к чему такая жестокость? Знаю, вопрос не нов, миллиарды людей уже им задавались, и нет на него ответа. Но если единственное утешение в
смерти, на черта мне оно! Оттого зубами хочется скрежетать и выть от отчаяния... Рассудок отказывается это понимать и бунтует - и все тут! Вот
мой вывод, и вряд ли вас он устроит.
- Христос воскрес, ибо был богом, - промолвил Васковский, тоже как бы про себя, - но, как человек, тоже перенес смерть. Что же мне, жалкому
червяку, остается, как и в смерти не восславлять волю и промысел божий?
- Нам никогда друг друга не понять, - отозвался Поланецкий.
- Скользко, дай-ка руку, - сказал Васковский и, опершись на Поланецкого, продолжал: - Я знаю, у тебя доброе, любящее сердце, ты был к
девочке очень привязан и все сделал бы для нее, правда ведь? Так вот, сделай для нее хотя бы такую малость: помолись за упокой ее души. Если,
по-твоему, ей это не поможет, скажи себе в оправдание: больше я ничего для нее сделать не могу.
- Ах, да оставьте вы! - сказал Поланецкий.
- Ей, может, и не нужно это, но память твоя будет дорога, и, благодаря тебе, она станет заступницей твоей перед богом.
Поланецкий вспомнил, как, узнав о последнем Литкином приступе, Васковский сказал, будто девочке что-то предназначено свыше и она не умрет,
не исполнив своего предназначенья. И уже готов был напуститься на старика, но вдруг замер, пораженный мыслью: а ведь Литка обручила их перед
смертью с Марыней.
И спросил себя невольно: “Может, для того и жила она на свете?” Но тут же с возмущением отбросил эту мысль. И внезапно ощутил прилив гнева
на Марыню, даже презрение к ней.
“Нет, такой ценой мне ее не нужно! - подумал он, стискивая зубы. - Нет! Довольно я настрадался из-за нее. Дюжину таких я отдал бы за
Литку!”
- Шагу нельзя ступить, ни зги не видно, - сетовал между тем ковылявший рядом Васковский. - И булыжник скользкий от сырости. Без тебя я
давно бы упал.
- Видите ли, дорогой мой, - уже поостыв, сказал Поланецкий, - уж если ходить по земле, надо под ноги смотреть, а не устремлять очи горе.
- Ты крепко на ней стоишь.
- И вижу хорошо, даже в этой мгле. Все мы блуждаем во мгле, а что за ней - черт его знает. И рассуждать об этом - все равно что ветки сухие
ломать да в воду бросать и утверждать, будто они зацветут. А они сгнивают, и больше ничего. Мне тоже что-то такое померещилось, из чего расцвел
бы цветок, да вода унесла. Глупости это все!.. Но вот и дом ваш, спокойной ночи!
Они расстались. Поланецкий вернулся домой еле живой от усталости, а когда лег, его стали преследовать мучительные мысли и картины. И все
представлялась убитая горем пани Эмилия с тенью пальмовых листьев на лице, похожей на гигантскую, хищно растопыренную длань. “Так можно
философствовать до самого утра, - бормотал он.