- Жизнь - такая вот длань, которая бросает свою тень на нас! Длань зловещая, потому что, будь она
помилосердней, девочка не умерла бы, а разговоры Васковского... это все курам на смех!”
Тут ему вспомнилось, что Васковский не только о смерти рассуждал, но и просил помолиться за упокой Литкиной души. Поланецкий заколебался и
долго боролся с собой. Он не верил, что молитва его может быть услышана Литкой и как-то помочь ей, и это сковывало язык. Стыдно было произносить
неискренние слова, но и бездействовать казалось не лучше. “В конце концов, что мне об этом известно? - размышлял он. - Ничего! Тьма и тьма
кругом. Пользы никакой, но что я могу еще сделать для моего котенка, для милой моей девчушки, которая даже в день смерти беспокоилась обо мне”.
Еще несколько минут он крепился, потом привстал в постели на колени и произнес:
- Упокой, господи...
Но спокойней не стало, напротив, только еще больше жаль стало Литку, и одновременно поднялось раздражение против Васковского, который
поставил его перед дилеммой: изменить самому себе или предать в каком-то смысле Литку. Наконец, почувствовав, что сыт по горло этими терзаниями,
он решил завтра с утра отправиться в контору и заняться с Бигелем делами, чем придется, лишь бы вырваться из томительного, заколдованного круга
своих мыслей.
Но Бигель, опередив его, сам явился к нему наутро, быть может, с намерением его отвлечь. И Поланецкий с головой окунулся в текущие дела, но
через час пришел Букацкий, проститься.
- Уезжаю сегодня в Италию, и бог весть, когда вернусь, - заявил он. - Хотелось вот повидаться и пожелать вам всех благ. Смерть девочки
сильней меня расстроила, чем можно было предполагать.
- И потому ты уезжаешь?
- Это долгий разговор. Видишь ли, у нас это называют буддизмом... Да назови как угодно, но все мы втайне во что-то веруем, на что-то
уповаем... на какое-то там милосердие божие, - тем и жив человек. А на деле что получается? Жизнь, что ни день, бьет нас по физиономии, и это
порождает душевный разлад, неудовлетворенность, подавленность. Здесь поневоле к кому-то привязываешься, начинаешь сочувствовать чужому горю, это
все слишком мучительно; больше не хочу.
- А при чем тут Италия?
- При чем Италия? Да при том, что там солнце, которого здесь нет, искусство, к которому я питаю слабость, кьянти, которое способствует
пищеварению. И, наконец, там совершенно безразличные мне люди - пускай себе умирают хоть сотнями, мне от этого ни тепло ни холодно. Буду
любоваться картинами, покупать, что приглянется, лечить свой ревматизм и свою головную боль, - и превращусь в более или менее гладкое, сытое и
здоровое животное; это лучшее, о чем только можно мечтать, уж поверь мне. А тут я не могу быть вполне животным, как мне хочется.
- Наверно, ты прав, Букацкий. Вот и мы тут засели за счеты, чтобы голову себе забить и не думать ни о чем. Не знаю, как Бигель, а я, как
наживу с твое, обязательно последую твоему примеру.
- Итак, до свидания - во времени и пространстве! - сказал Букацкий.
- Он прав, - повторил после его ухода Поланецкий. - Возьми меня: насколько я был бы счастливей, если б не привязанность к Литке и пани
Эмилии. Добровольно отравлять себе жизнь: в этом отношении мы неисправимы, он прав. Вечно мы кого-то или что-то любим. Это наша наследственная
болезнь.
Это наша наследственная
болезнь. Неистребимая романтическая сентиментальность... и вечные тернии в сердце.
- Тебе кланяется старик Плавицкий, - перебил Бигель. - Вот он никого, кроме себя, не любит.
- Это, пожалуй, верно; но у него не хватает ума и смелости сказать себе, что ничего дурного и предосудительного в этом нет. Напротив, он
убежден в обратном, и это его тяготит. У нас даже такой, как он, вынужден притворяться, будто к кому-то или чему-то неравнодушен.
- А ты будешь сегодня у пани Эмилии?
- Непременно! Установить, что у тебя лихорадка, - еще не значит излечиться от нее.
В тот день он дважды заходил к Плавицким; в первый раз не застал Марыню и пани Эмилию дома, а Плавицкий на вопрос, где дочь, с подобающим
случаю патетическим смирением ответил: “У меня теперь нет дочери!” Поланецкий, боясь сорваться и наговорить дерзостей, поспешно удалился и
пришел вечером.
На этот раз к нему вышла Марыня, сказав, что пани Эмилия заснула, впервые после похорон. Сообщая об этом, она не отнимала у него руки, что,
несмотря на полную сумятицу в мыслях, не ускользнуло от внимания Поланецкого. Он заглянул вопросительно ей в глаза; она слегка покраснела. Оба
сели, и между ними завязался разговор.
- Мы на Повонзках <Кладбище в Варшаве.> были, - сказала Марыня, - я пообещала Эмильке ежедневно ездить с ней туда.
- А хорошо ли напоминать ей каждый день о покойной, раны бередить?
- Ах, да разве они затянулись, - отвечала Марыня. - И потом, как ей в этом отказать? Я тоже подумала сначала, ей будет очень тяжело; но
убедилась, что это не так. Она выплакалась на кладбище, и ей стало легче. А на обратном пути все вспоминала Васковского, что он ей сказал тогда
- это ее единственное утешение, единственное!
- Пусть хоть этим утешается, - отвечал Поланецкий.
- Знаете, первое время я избегала упоминать о Литке, но она сама о ней непрерывно говорит. И вы тоже не бойтесь разговаривать с ней о
девочке, это ей доставляет облегчение. - И понизив еще больше голос, Марыня продолжала не совсем уверенно: - Она все казнит себя за то, что в
последнюю ночь послушалась доктора и пошла спать. Жаль потерянных мгновений, которые она могла бы провести с Литкой, вот что не дает ей покоя.
Сегодня, когда мы вернулись с кладбища, она все до мельчайших подробностей стала выспрашивать: как Литка выглядела, долго ли спала, принимала ли
лекарство, что говорила при этом, разговаривала ли с нами... И заклинала меня передать каждое слово.
- И вы ей рассказали?..
- Да.
- Как же она к этому отнеслась?
- Расплакалась.
Они замолчали. Марыня первая нарушила затянувшееся молчание.
- Пойду посмотрю, как она. - Но тотчас вернулась со словами: - Слава богу, спит.
В тот вечер Поланецкий так и не видел пани Эмилию - она впала словно в летаргический сон. При прощании Марыня опять пожала ему руку, долго
и крепко.
- Вы не сердитесь на меня за то, что я сказала Эмильке о последней Литкиной просьбе? - спросила она робко.
- Я не о себе сейчас думаю, а о пани Эмилии, - сказал Поланецкий. - И если ей от этого легче, я могу быть вам только признателен.
- Значит, до завтра?
- До завтра.