Он сорвал
рисунок и разбросал клочья по полу…
– Дурак!
И сразу ему стало легче: он дал выход своему чувству. Секунду он взирал на произведенное им разрушение, а затем, что то бормоча о «глупых
сантиментах», снова уселся пересматривать свое расписание.
Такое настроение у него бывало. Но редко. Вообще же письма с ее адресом он ждал с куда большим нетерпением, чем ответа на те многочисленные
прошения, писание которых оттеснило теперь на задний план Горация и высшую математику (как у него именовалась стереометрия). На обдумывание
письма к Этель у него уходило еще больше времени, чем потребовалось когда то на составление достопримечательного перечня его академических
достоинств.
Правда, его прошения были документами необыкновенными; каждое из них было писано новым пером и почерком – по крайней мере на первой странице, –
превосходившим даже те образцы каллиграфии, которыми он блистал обычно. Но дни шли, а письмо, которое он надеялся получить, так и не приходило.
Настроение его осложнялось еще и тем, что, несмотря на упорное молчание, причина его отставки в разительно короткий срок стала известна «всему
Хортли». Он, как рассказывали, оказался человеком «фривольным», а поведение Этель местные дамы порицали, если можно так выразиться, с
самодовольным торжеством. Смазливое личико так часто бывает ловушкой. А один мальчишка – за это ему как следует надрали уши, – когда Люишем
проходил мимо, громко крикнул: «Этель!» Помощник приходского священника, из породы людей бледных, нервных, с распухшими суставами, теперь,
встречаясь с Люишемом, старался не замечать его. Миссис Боновер не упустила случая сказать ему, что он «совсем еще мальчик», а миссис Фробишер,
столкнувшись с ним на улице, так грозно засопела, что он вздрогнул от неожиданности.
Это всеобщее осуждение порой приводило его в уныние, но иногда, наоборот, оно даже вселяло в него бодрость, и не раз он объявлял Данкерли, что
ему это все совершенно нипочем. А иногда он убеждал себя, что терпит все это ради Нее. Впрочем, ничего другого ему и не оставалось.
Он начал также понимать, как мало нуждается мир в услугах девятнадцатилетнего юноши, – он считал себя девятнадцатилетним, хотя в
действительности ему было восемнадцать лет и несколько месяцев, – несмотря на то, что вдобавок к своей молодости, силе и энергии он является
обладателем наград за примерное поведение, за общее развитие и за успехи в арифметике, а также отличных аттестатов на бумаге с королевским
гербом за подписью известного инженера, подтверждающих его познания в черчении, мореходной астрономии, физиологии животных, физиографии,
неорганической химии и сооружении зданий. Сначала ему казалось, что директора школ будут цепляться за возможность воспользоваться его талантами,
но выяснилось, что цепляться суждено ему. В его письмах с предложением услуг появилась теперь нотка настойчивости, но настойчивость ему не
помогала. А письма эти становились все длиннее и длиннее, они разрослись до четырех страниц – на целое пенни бумаги. «Уверяю вас, – писал он, –
что во мне вы найдете верного и преданного помощника». И так далее в таком духе. Данкерли указал ему на то, что аттестация, выданная Боновером,
явно обходит вопрос о нравственности и дисциплине, но Боновер отказался что либо изменить. Он, разумеется, был готов сделать для Люишема все,
что в его силах, несмотря на столь неделикатное к нему отношение молодого человека, но, увы, его совесть…
Раза два три Люишем намеренно исказил текст аттестации, но и это ничего не дало.
И Южно Кенсингтонская школа молчала, хотя прошла уже половина
мая. Будущее рисовалось Люишему в весьма мрачных красках.
И вот в самый разгар сомнений и разочарований пришло письмо от нее. Оно было напечатано на машинке на тонкой бумаге. «Дорогой», – писала она, и
это обращение показалось ему самым ласковым и самым чудесным из всех обращений на свете, хотя в действительности то она просто забыла, как его
зовут, а потом забыла, что оставила место, куда хотела вставить его имя.
«Дорогой!
Я не могла написать раньше, потому что дома мне теперь негде написать письмо, так как миссис Фробишер рассказала моей матери о вас разные
глупости. Моя мать ужасно удивила меня – я никак не ожидала этого от нее. Она ничего мне не сказала. Но об этом я напишу вам в следующий раз. Я
слишком сердита, чтобы писать об этом сейчас. Даже теперь вы не можете мне ответить, потому что сюда нельзя посылать писем. Это совершенно
невозможно. Но я вспоминаю вас, дорогой (слово «дорогой» было стерто и снова написано), и нашу чудесную прогулку и хочу сказать вам об этом,
даже если это письмо окажется последним. Я сейчас очень занята. Работа у меня довольно сложная, и, боюсь, я немного бестолкова. Трудно, не
правда ли, с интересом относиться к чему либо только оттого, что это дает средства на жизнь? Вероятно, порой вы испытываете то же самое у себя в
школе? Но уж, видно, все люди должны заниматься не тем, что им по душе. Не знаю, когда я вновь окажусь в Хортли и окажусь ли вообще, но вы,
наверное, сами приедете в Лондон. Миссис Фробишер наговорила самые ужасные вещи. Было бы чудесно, если бы вы приехали в Лондон, потому что тогда
мы, возможно, сумели бы повидаться. В Челси есть большая школа для мальчиков, и каждое утро, когда я прохожу мимо нее, я думаю о том, как хорошо
было бы, если бы вы там работали. Тогда вы выходили бы мне навстречу в своей шапочке и мантии. А вдруг в один прекрасный день я увижу вас там!»
Вот таким было это письмо, содержавшее в себе удивительно мало сведений и неожиданно обрывавшееся дописанными карандашом словами: «Прощайте,
дорогой. Прощайте, дорогой». А внизу: «Вспоминайте обо мне иногда».
Читая его, в особенности это обращение «дорогой» в начале, Люишем испытывал самое странное ощущение в горле и груди, как будто он вот вот
заплачет. Поэтому он поспешил рассмеяться, еще раз перечитал письмо и с сияющими глазами зашагал взад и вперед по комнатке, не выпуская из рук
драгоценного послания. Слово «дорогой» звучало так, как будто его произносила она, – ему даже показалось, что он слышит ее голос. Припомнилось
ее мелодичное и ласковое «прощайте» из тени залитого лунным светом дома.
Но почему «это письмо окажется последним» и почему такой неожиданный конец? Разумеется, он будет вспоминать ее.
Это письмо оказалось единственным. Вскоре оно протерлось на сгибах.
В начале июня Люишем почувствовал себя особенно одиноко, у него вдруг возникло жгучее желание видеть ее. Он стал робко мечтать о поездке в
Лондон, в Клэпхем, чтобы разыскать ее. Но Клэпхем не Хортли, и отыскать там человека не так то просто. Он провел целый день, сочиняя и
переписывая длинное послание к ней на случай, если узнает ее адрес. Если ему суждено узнать его. Безутешный, он долго бродил по улицам, пока,
наконец, в семь часов вечера не отправился в ярком свете луны за город по следам их незабываемой прогулки.
В темноте сарая, где они когда то пережидали дождь, он разошелся до того, что начал говорить вслух, как будто она была рядом. И произносил он
красивые, мужественные слова.