Севильский слепец - Уилсон Роберт Чарльз 35 стр.


– У них всегда так. Потом они ее вновь обретают.

– С ним все было гораздо хуже. Он заявил моему отцу, что вообще никогда не верил. Его карьера священника началась с обмана. Одна девушка не ответила ему взаимностью. Он взял и принял сан, назло ей, а вышло – назло себе. Больше сорока лет священник знал это, как бы не зная. Он был хорошим священником, но это не имело никакого значения, потому что в основании его карьеры была трещинка, крохотная ложь, на которой стояло все здание.

– А что с ним случилось потом? – спросил Рамирес.

– На следующий день он повесился, – ответил Фалькон. – А как поступить, если ты священник и всю свою жизнь учил других искать истину в слове Божьем?

– Боже милостивый, – воскликнул Рамирес, – но не надо же убивать себя! Не стоит воспринимать жизнь так серьезно.

– Отец рассказал мне эту историю вот почему, – продолжил Фалькон. – Я объявил ему, что хочу стать художником… подобно ему. И он просил меня все хорошенько обдумать, потому что искусство – это тоже своего рода поиск истины, не важно какой: личной или глобальной.

– Понимаю! – воскликнул Рамирес, хлопнув ладонями по рулю, и расхохотался.

– Ну, теперь вам ясно, – сказал Фалькон, – как это бывает, когда мы знаем что‑то, не зная.

– Да пропади оно! Теперь мне ясно, почему вы заделались сыщиком, – прогрохотал Рамирес.

– И почему же?

– Чтоб искать истину. Это блеск, ё‑мое! При вас мы тут все, на хрен, выйдем в художники.

Так ли это? Нет. Когда он отказался от идеи стать художником, внутренне согласившись с сомнениями отца относительно своего таланта, он заявил ему, что тогда будет искусствоведом, и отец рассмеялся ему в лицо. «Искусствоведы – это просто сыщики, работающие с картинами. Им бы все искать разгадки. Они всю жизнь что‑то предполагают и додумывают, причем девять раз из десяти попадают пальцем в небо. Искусствоведение – занятие для неудачников, – говорил он, – и не просто для неудавшихся художников, а вообще для неудавшихся людей». Как только отец над ними не потешался!.. Поэтому он сделался полицейским.

Нет, опять не совсем так. Он поступил в Мадридский университет на английское отделение (из всех народов, включая испанцев, его отец только англичанами и интересовался) и увлекся американскими фильмами ужасов сороковых годов. И потом уже пошел в полицию.

Вдруг его словно выкинуло из глубокого сна, хотя он был в ясном сознании и мысли мелькали, яркие и быстрые, как косяки сардин. Он встряхнул головой, пытаясь освоиться с окружающей реальностью: сиденьями машины, пластиком, стеклом, прочими материальными предметами.

– Нет ли у Серрано чего‑нибудь нового о хлороформе и хирургических инструментах? – заговорил он, помогая себе прийти в себя.

– Пока ничего.

Они остановились у кладбища. Рамирес полез на заднее сиденье за видеокамерой, а Фалькон тем временем топтался на тротуаре, созерцая толпу прощающихся, вал цветов перед часовней и яркое голубое небо, придававшее всей этой сцене чуть ли не жизнерадостность. Консуэло Хименес стояла в центре, а трое ее детей потерянно блуждали в лесу взрослых ног. Фалькон сам был такого роста на одних давних похоронах.

Служба, похоже, уже закончилась. Гроб из часовни перенесли на катафалк. Водитель тронулся с места. Прощающиеся медленно потянулись по обсаженной кипарисами аллее к центру кладбища. За живыми изгородями теснились мавзолеи и памятники, среди которых выделялась огромная бронзовая фигура Франсиско Риверы – в костюме матадора со сломанной шпагой в одной руке и с воображаемым плащом в другой он уворачивается от обреченного вечно нестись мимо него воображаемого быка.

Катафалк остановился у фигуры Спасителя, согнувшегося под тяжестью креста. Гроб внесли в гранитный мавзолей и поместили напротив единственной его обитательницы – первой жены покойного. Консуэло Хименес принимала соболезнования от тех, с кем разминулась раньше. Фалькон заглянул в мавзолей. Отделение под гробом первой жены Рауля не было пустым. Там стояла небольшая урна, слишком маленькая, чтобы заключать в себе чей‑то прах. Он направил на нее лучик карманного фонарика и прочел надпись, выгравированную на серебряной пластинке:

– Ах нет, вы, наверно, никогда с ним не встречались! – воскликнул Сальгадо. – Он никогда не бывал у вас в доме. Точно. Теперь я вспомнил. Он всегда посылал одну Консуэло.

– Посылал ее?

– Открывая очередной ресторан, он обязательно украшал его какой‑нибудь картиной Фалькона. Понятное дело, олицетворение Севильи и все такое прочее.

– Но зачем ему надо было ее‑то посылать?

– Думаю, он знал об особенностях вашего отца, и поскольку он был очень серьезным бизнесменом, то не желал становиться объектом… эро… вернее, как бы это получше выразить? Сардонической, да, сардонической… разрядки.

Он имел в виду, конечно же, высокомерное обдуривание клиентов, которым с таким наслаждением занимался его отец.

Они продолжили путь к воротам кладбища. Красная обводка дряблых век придавала искусствоведу такой вид, будто он только что утер слезы. Хавьер всегда подозревал, что прежде Сальгадо был отнюдь не такой жердью, в какую превратился теперь, и что кожа сползла у него с лица вместе с лишним жиром, образовав отвислости под глазами и скулами. Отец говорил, что он похож на бассета, но хотя бы не пускает слюни. Это был завуалированный комплимент. Отец принимал поклонение только от красивых женщин и людей, чьим талантом он восхищался.

– А вы как с ним познакомились?

– Как вы, наверное, помните, я живу в квартале Порвенир, и когда он открыл там свой ресторан, я был одним из его первых посетителей.

– А раньше вы его не знали?

Они шли размашистым шагом, и длинные ноги Сальгадо заметно вихлялись. Он неожиданно зацепился носком за ступню Фалькона и непременно растянулся бы на земле, если бы тот вовремя не подхватил его под руку.

– О, боже, благодарю вас, Хавьер. Мне в моем возрасте как‑то не хочется загреметь, сломать шейку бедра и впасть в маразм от сидения в четырех стенах.

Назад Дальше