Володька свистнул.
- Неужели ничего не понял?
- Нет, а что?
- И что Сашко об этом рассказывать нельзя, не понял?
- Не понял.
- А письмо верно цитируешь?
- Слово в слово.
- Тогда все ясней ясного, - сказал Володька. - Предатель твой Сашко. Шпик.
Мне показалось, что меня ударили. И так больно и неожиданно, что я задохнулся.
- Почему? - прохрипел я. - Ты с ума сошел!
- "С ума сошел"! - передразнил он. - Соображать надо. Если побег провалился, значит, кто-то выдал. Свой, кто с ними был. Егор так и пишет. Кого благодарить, не дознались, только кличку и узнали: Чубук.
- Почему кличку? - сопротивлялся я. - Кто дал кличку?
- Кто дал? Охранка, конечно. У них все под кличками. А у этого даже две.
- Выспянский - вторая, - подсказал я.
- Он и в Москве кого-то выдал?
- Лабзина.
- А почему его дело из охранки пропало? Соображаешь? Кому-то оно мешало. Егор об этом и пишет. Он знает кому.
- Сашко! - прошептал я, холодея. - Что же делать?
Мне еще не был ясен ответ. Я не понимал этой логики, этого метода мышления, выводов, продиктованных азбукой революционной борьбы. Я не знал даже ее азов.
- Что же делать? - повторил я.
- Отвезти письмо - ясней ясного.
- Так нет же письма.
- Ты его знаешь. Слово в слово - сам сказал.
Я испугался. О том, что мог бы поехать к Кате и без письма, я подумал тотчас же, как обнаружил отсутствие книги. Но тут же смутился. Что-то помешало мне сделать это. Может быть, чувство стыда за то, что не сумел сохранить письмо, мальчишеская боязнь показаться смешным и глупым в глазах взрослой девушки, тайный страх, что она не поверит мне, подумает, что напутал, не поймет, как не понял его и я. Мысль о том, что Катя знает много больше, чем я, даже не приходила мне в голову. И было жаль Сашка. Я понимал, конечно, что письмо направлено против него, и чувство непреодоленной симпатии подымалось в душе на защиту моего веселого друга. Оно и сейчас удерживало меня от решения, подсказанного Володькой.
- Ты знаешь адрес? - спросил, он. - Тогда поехали.
И мы поехали. На четвертом трамвае в Дорогомилово, к самой заставе, где жила Катя. В вагоне было пустынно и тихо. Мы сидели у окон друг против друга, разделенные эмалированной дощечкой с надписью: "Не высовываться". Трамвай привычно скрежетал и погромыхивал по обкатанным рельсам, то и дело разбавляя это громыхание и скрежет гулкими звонками, когда кто-либо впереди по забывчивости или по рассеянности выходил или заезжал на рельсы. То извозчик зазевается, то велосипедист замедлит свернуть на мостовую, то старуха с кошелкой начнет метаться взад-вперед, дурея от набегающих звонков и трамвайного громыхания. За окнами тянулся невзрачный строй не то выцветших, не то обгоревших домишек на длинном бугре над узеньким тротуаром.
- Варгунихина гора, - пояснил я. - Сейчас будет мост через Москву-реку.
- Тоже мне гора! - пренебрежительно фыркнул Володька. - Срыть бы ее к чертовой бабушке.
- Как срыть? - не понял я. - Чем?
- Не лопатой, конечно. Экскаватором.
- Чем, чем?
- Я и забыл, что ты еще маленький, - сказал Володька и замолчал.
Мы проехали мост, бани, переулочки, бурлящие предвокзальной суетой, и вылезли у темной кирпичной церкви, грузно подымавшейся над соседними бревенчатыми домами, выкрашенными однотонно густо - "под свинец". В одном из таких домишек с крохотными, подслеповатыми окнами за церковью и жила Катя Ефимова.
- Проходным двором пойдем или переулком к вокзалу? - (Просил я Володьку.
- Не все ли равно?
- Вокзал посмотришь.
- Киевский?
- Брянский, - поправил я. - Новый. Недавно построили.
- Знаю, - сказал Володька, - пятьдесят лет стоит - все такой же.
Загадочность его слов не удивила меня - я просто не вслушивался: неудержимое желание вернуться, уехать, не встретившись с Катей, ничего не сказать ей, сковывало движения и мысли.
Ах, как хотелось, ни о чем не думая, вскочить в тот же трамвайный вагон, уже повернувший назад у заставы и со знакомым звоном приближающийся к остановке! В то далекое воскресенье, тень которого вдруг снова приобрела блеск и движение, я так и сделал. Поехал, чтобы рассказать все Кате, и с этой остановки вернулся обратно. Я не мог, не мог признаться ей в том, что потерял записку Егора.
Но сейчас надо мной тяготела воля Володьки.
- Что стоишь? - строго спросил он. - Идем.
Во дворе за глухой дверцей в воротах на нас пахнуло таким стойким запахом выгребной ямы, от которого молодые побеги единственного здесь тополя, казалось, свертывались и жухли. Ни травинки не пробивалось вокруг него на бурой земле. Перевязанный по узловатому, искривленному стволу толстой веревкой, он походил на умирающее в неволе животное.
На веревке, протянутой к дому, простоволосая женщина в шерстяном платке, наброшенном на плечи, развешивала только что отжатое, выполосканное белье. Она стояла спиной к нам и не обернулась на скрип калитки. Но я знал, что это была Катя. Именно такой я и запомнил ее здесь, когда привез как-то письмо Сашка.
- Катя, - позвал я робко.
Она обернулась.
- Шурик? - удивилась она. - Что-нибудь случилось?
- Вы понимаете, - начал я, подбирая тяжелые, как булыжники, слова, Егор, наш истопник, написал вам записку, а я...
- Тихо! - строго оборвала Катя. - Давай записку.
- Нет ее, - не глядя на Катю, пробормотал я.
- Потерял?
- Нет, но...
- Где же она?
Я объяснял, путался и краснел. Поняла ли она что-нибудь, не знаю, только Володька, перебивая меня, сказал:
- Он ее наизусть выучил.
- Да-да, - подхватил я, - ей-богу. От слова до слова.
- Говори, - поощрила она сдержанно.
Строгие ее глаза смотрели осуждающе и настороженно.
Я повторил текст записки так, как его запомнил. По лицу ее будто скользнула тень - мне даже показалось, что оно осунулось и постарело.
- Ты ничего не перепутал? - спросила она.
- Нет.
- Тогда иди.
Но я не двигался, словно надеялся услышать еще что-нибудь. И услышал.
- Иди, иди. Передавать нечего. Томашевичу сама скажу.
Она впервые назвала Сашка по фамилии. Сухо, жестко, даже сквозь зубы. А ведь она любила его. Значит, в словах Егора, неприветливого, колючего, несимпатичного человека, было что-то сильнее этой любви.
Если б я понял это в тот далекий, невозвратимый день, все произошло бы именно так. Катя впервые бы назвала Сашка по фамилии, в словах недобрых и жестких, но, может быть, наиболее нужных именно в эту минуту.
Но ее не было, этой минуты.
5
Вернулись мы на Тверскую в синие вечерние сумерки, когда под кронами тополей у церкви Благовещенья уже сгущались пятнистые тени. На паперти двумя сомкнутыми шеренгами стояли нищие в ожидании выходивших из церкви. Но служба еще шла, никто не выходил, и высокая, окованная медью дверь раскрывалась только перед входящими. Отворял ее старый, заслуженный нищий с картинной седой бородой и бледно-розовой лысиной, окаймленной седыми космами.
Мы прошли мимо свечного ящика, вернее, каменной ложи, отгороженной от прохода деревянной стойкой с широким прилавком. За прилавком владелец соседнего посудного магазина и церковный староста Пухов благолепно торговал тоненькими восковыми свечами.
Народу было довольно много. Путь вперед преграждали миляевские приказчики с одинаково подбритыми затылками, джентльмены прилавка из магазина "Миляев и Карташов". Они занимали место, по кратчайшей прямой к выходу, на ковровой дорожке, тянувшейся от входных дверей к алтарю. По бокам теснился наш брат гимназист, тоже не стремившийся удаляться от выхода. С клироса впереди доносились стройные голоса хора, подпевавшего бархатному рокотанию дьякона. Я поискал глазами и тут же нашел Зиночку.