Юность - Почивалин Николай Михайлович 8 стр.


- Правильно, - поддерживает Левашов. - Я помогу.

- Но соваться без дела под пули. - продолжает Кудрин, - конечно, нельзя. И правильно редактор запрещает!

- Мальчишка, совсем мальчишка, - горестно говорит Пресс. Он трогает свой ершик и уже другим, будничным тоном распоряжается: - Давайте за работу. Левашову и Грановичу выехать сегодня в части...

Работа не клеится. Машинально читаю статью, что-то правлю, а сам словно отсутствую. В смерть Гуария не верится. Вот-вот, кажется, поправляя на курносом носу очки, он войдет, удивленно оглянется и спросит: "Вы что же раскисли, как римляне после первого поражения?.."

Ужинаем в этот раз неохотно. Пресс остается писать передовую на завтра, Кудрин и Левашов ушли в политотдел. Разогретые консервы - наша любимая капуста со свининой - остаются почти нетронутыми.

Метников теребит подросшие рыжие усы, разглядывает вилку.

- Жил человек и - нет человека. Диссертацию писал... А мать - старушка. У нее только и свет в окошке был, что Мишенька...

- Давайте вместе с письмом пошлем и денег, - предлагает Гранович.

- Это дело, - оживляется Метников. - Пока пенсию установят.

Машенька благодарно смотрит нд Грановича, тот ловит ее взгляд, светлеет.

- Денег на себя мы почти не расходуем. В военторге покупать нечего, некоторым из нас их некому и посылать.

Вообще нигде так мало не значат деньги, как на фронте.

Там, в Москве, убитой горем старушке, они будут нужнее, чем нам. Складываем деньги вместе. Получается толстая пачка...

- А если она обидится?

- Мы не чужие.

Я выхожу на улицу, сажусь на лавочку. Темно, тихо.

Время уже позднее, но с крыши по-прежнему падают капли. Воздух сырой, теплый, какой-то смутно беспокойный. Не хочется ни о чем думать, шевелиться.

На крыльцо кто-то выходит. Слышу просящий голос Машеньки.

- Женя, не надо! Поговорим завтра.

- Завтра я уеду, - настаивает Гранович.

- Приедешь - поговорим.

- Машенька! Ну, люблю, люблю!

Я поспешно кашляю.

- Сережа, вы? - узнает Машенька.

Гранович резко хлопает дверью.

Держась за перила, Машенька спускается по ступенькам. Задумчиво и грустно звучит ее голос:

- Какой вечер!

Приказ перебазироваться поступает поздней ночью.

Быстро грузим наше несложное хозяйство, рассаживаемся по машинам. Позади остаются последние домики недолгого пристанища. Темнота за городом становится еще гуще. Ночь настолько темная, что черным кажется даже снег. Изредка только, при спуске или на подъеме, предостерегающе мигнет красный огонек ведущей машины да скользнет в темноте синий неживой лучик подфарника.

- Сейчас поспать бы, - позевывает Метников.

- После войны отоспимся.

Когда это будет - "после войны"? Гитлеровские оккупанты хозяйничают на Украине, в Белоруссии, в огненной блокаде Ленинград, тревожной прифронтовой жизнью живет Москва. Сколько сотен, тысяч людей осталось без крова, сколько сирот, убитых, калек!.. Вот уже нет среди нас Миши Гуария. Кто знает, может быть, завтра на короткой "летучке" помянут и кого-то из нас?..

От резкого толчка стукаюсь о кабину. Машина останавливается. Как только мотор затихает, становится отчетливо слышна артиллерийская канонада.

- Пошли посмотрим, чего они там встали, - говорит Дудрин. Он вылез иг кабины, стоит на подножке. - Замерзли?

- Да нет еще, - отзывается Метников.

- Если замерзли - давайте поменяемся.

- Э-гей! - кричат нам. - Сюда!

Автобусы издали кажутся черными пятнами.

- Что случилось?

- Застряли, - слышится голос Гулевого. - Вытаскивать надо.

Вблизи, впрочем, все становится понятным и без объяснений: "печатный цех" круто накренился набок.

- Приехали! - хмыкает Метников.

- Нечего зубоскалить, - останавливает Пресс. - Давайте помогать.

- Весна, теперь помучаемся.

- Мы думали упадем, ка-ак нагнулся! - говорит Машенька. Лица ее не видно, но чувствуется, что она улыбается.

Шофер Леша молча возится с лопатой у задних колес.

- Давай пособлю, - участливо предлагает Нюра.

- Не мешай, - сердится Леша.

Мотор начинает рокотать, тяжело осевшее тело автобуса дрожит.

- раз - два - взяли! - грудью налегаем мы на кузов.

Колеса быстро вертятся, выбрасывают мокрую снежную кашицу, но машина не трогается. Постепенно становится жарко. Сбрасываю полушубок, ветер обдает разгоряченное тело.

- Взяли!

- Давай сильнее! Раз!

; - Еще - раз!

Под колесами образуется большая выбоина. Пресс светит карманным фонариком, прикрывая его сверху рукой. Он тяжело дышит. Леша сует под колеса свернутый брезент, бежит в кабину.

-? Взяли! - командует Кудрин.

Изо всей силы упираюсь плечом, чувствую, как ноги уходят во что-то мягкое. Наваливаемся снова и снова, автобус медленно двигается. Мы бежим за ним, толкаем и, наконец, останавливаемся.

- По машинам!

Полушубок, полежавший на снегу, сейчас неприятно Молодит мокрую спину.. Хуже всего, что промокли ноги.

- Что, холодно? - спрашивает идущий рядом Кудрин.

- Ноги промочил.

- Вот это скверно. Садитесь в кабину. Ну, ну, без разговоров!

- Погреться, товарищ лейтенант? - спрашивает шофер. - Садитесь, здесь теплее.

Едем теперь заметно медленнее.

- Стережется Лешка! - усмехается шофер.

Плотно прижимаю ногу к разогретому металлу, но это мало помогает. Внутри поднимается неприятный липкий озноб. Рубашка под гимнастеркой влажная, от этого еще холоднее.

- Вам бы сейчас спирту.

- А, обойдется.

Покачиваясь, впереди маячат расплывчатые пятна автобусов. Кажется, что едем в густую чернильную завесу. Когда-то, еще мальчишкой, я ехал в такую же темную ночь с отцом. Тележка подпрыгивала, черное беспросветное небо дышало холодом, и я теснее прижимался к теплому боку отца...

- Вон ведь куда его занесло! - задумчиво говорит шофер. - Чуть ли не пол-России оттяпал.

Он говорит что-то еще, но я не вникаю в смысл его слов. Натягиваю полы полушубка на колени, засовываю руки в рукава, прячу голову в ласковую мякоть воротника.

- Вот и ладно, - снова доносится голос шофера. - Воды зальем.

Оказывается, мы остановились.

- Как, Прохоров? - спрашивает Кудрин.

- Ничего.

- Ну, ну... Что же мы опять встали? Деревня, что ли?

- Бывшая, - поправляет Метников.

И действительно - бывшая. Домов нет, одни печки смутно белеют длинными шеями труб. Хотя вон как будто и целый дом.

Стараясь согреться, догоняю Кудрина. У автобуса один Гулевой.

- Что встали?

- Воды надо.

- Не видно ни черта, - раздается сбоку голос Леши.

Гулевой, я и подоспевший с пустым ведром шофер пашей полуторки идем к дому. Начальник издательства светит фонариком. Находим дверь. Гулевой щелкает предохранителем пистолета.

- Похоже, никого, - говорит Леша и тянет дверь на себя.

Входим и в первое мгновение ошарашенно молчим.

Высоко над нами, там, где должен быть потолок, чернеет небо. В разрывах облаков кротко мигает звездочка и, точно устыдившись, тут же гаснет.

Луч фонарика освещает пустую, оклеенную пестрыми обоями комнату. В углу лежит коровья туша - голова отрублена, на полу чернеет лужа застывшей крови.

- Кто тут? - раздается испуганный женский голос.

Из печки высовывается голова женщины в шали, лицо у нее в саже.

- Домовой, прямо домовой, - хохочет Леша. - Ты что, мать?

- Рано в сынки записался, - беззлобно отвечает женщина. Она вылезает из печки, отряхивается. - Напугали до смерти!

- Вот так мать! - ухмыляется Леша.

Женщина явно не годится ему в матери: на вид ей лет двадцать пять, двадцать семь.

- Ну, ладно! - останавливает Гулевой. - Ты что ж это в печь забралась?

- Беда заставит - под печку полезешь! Дом-то не мой. Я на другом конце живу... Корова ушла, потом слышу - грохнуло. Бегу сюда, а она уже не дышит. На мине, что ли, обрушилась? Втащила кое-как сюда, да тут и заночевала: собаки бы не потаскали. Домой-то не допрешь. Завтра уж порублю...

- Что вы тут копаетесь? - раздается за спиной голос Пресса. Он входит, удивленно разглядывает дом без крыши, крякает.

- Здравствуйте, хозяйка! Что у вас тут?

Гулевой коротко докладывает.

- За что деревню сожгли?

- Они говорят - за что? Запалили, и все тут. Пять изб только и отстояли.

Гремя ведрами, шоферы идут вместе с женщиной к колодцу. Меня снова начинает донимать озноб.

- Вот, писатели, - говорит Пресс, - запоминайте!

И снова медленно плывет навстречу черная качающаяся дорога. Я приваливаюсь к спинке и, уже не сопротивляясь ознобу, стучу зубами. Сейчас бы на теплую печку, укутаться, закрыть глаза. Ага, вот так!.. Хорошо, что сейчас лето. В саду цветет сирень. Смотри, - обломали уже! Ничего, букет Оле я нарву. Надо только нагнуть вон ту ветку... Фу, но почему так холодно?.. Да, да, вспомнил: мы едем... Дорога тянется долго, ночь все такая же черная. Кажется, шофер что-то говорит. Нет, это не шофер. Ну, конечно, это Макаров. Он держит Олю под руку. "Знаете, Оля, у меня погибла жена..." Послушайте, Макаров, это моя Оля... Что?

- Товарищ лейтенант, приехали! Приехали, говорю!

Меня сильно трясут за плечо.

- Сомлел, - о ком-то говорит шофер. - Сначала всо трясло.

С трудом открываю глаза, небо уже посерело. Стоим у какого-то дома.

- Ну, как? - обеспокоенно спрашивает Кудрин.

- Ничего.

Мне стыдно, что я так раскис. Закусываю губы, стараюсь твердо идти за Кудриным.

Просторная изба, в которую входим, обдает теплым духом жилья. Метников сидит в шинели на лавке, Машенька и Зина моют руки. Их голоса доносятся, как сквозь туман.

- Хозяюшка, - говорит Кудрин. - Куда бы нам пристроить товарища? Занемог.

- Да куда - знамо, на кровать. А то вон на печку.

Горячая. Застудился? Ну, так на печке лучше. Лезь, милый, лезь!

Кое-как снимаю полушубок, портупею. Забираюсь на печь.

- Сережа, выпейте порошок, - говорит Машенька, Она сидит на краю печки, протягивает порошки.

- А запить вот этим! - Гулевой подает стакан, от которого идет муторный запах водки.

- Не хочу.

- Ну, ну, фронтовик! - с грубоватой лаской говорит

Гулевой. - Пей!

Горечь лекарства и горечь водки смешиваются в одно - тяжелая жаркая волна обдает грудь. Мне что-то суют закусывать, жую, а сам уже лечу в мягкое зыбкое тепло...

Прихожу в себя от невыносимой жары. Волосы прилипли ко лбу, ворот рубашки мокрый. Во рту противный вкус водки. Зато ни головной боли, ни озноба.

- Ай очнулся? - подходит хозяйка.

- Очнулся. Хватит валяться. Мне бы вот только поЦотенце - вытереться, мокрый весь. Наши ушли?

- Ушли и строго-настрого наказали, чтоб не вставал.

На-ка, утрись.

Хозяйке лет пятьдесят или немного больше. Лицо у нее открытое, добродушное, с мягкими неглубокими морщинами.

- Перебирайся, сынок, на кровать. А я тебе чайку доставлю. Вот к завтраку-то молодцом и будешь.

- А сейчас сколько?

- Сейчас-то? Должно быть, четыре, а то и все пять...

Солнышко-то нынче не видать, хмарно.

- Далеко наши работают?

- Рядышком, избы четыре отсюда. У Антоновых. Девонька эта забегала Машенька, что ли? Покормить тебя наказывала, как встанешь. Есть-то хочешь?

- Нет, не хочу. А чаю попью.

- Попей, сынок, попей. Шумит вон.

Я перебираюсь на кровать, вытягиваюсь под одеялом.

- Как вас звать?

- Меня-то? Екатериной Васильевной. Солдатики все больше мамашей зовут.

- Екатерина Васильевна, это что же - город?

- Какой город! Село. Тимофеевкой прозывается. Наш город-то еще под немцем. Семьдесят верст отсюда...

У хозяйки мягкий певучий голос, говорит она неторопливо, охотно.

- Долго у вас немцы были?

- Да как долго-то? По дням-то, кажись, недолго, а по времени-то - не дай бог!

- Плохо было?

- Чего уж хорошего! Чужие они, чужие и есть.

- У вас тоже стояли?

- А то как же... Мне-то повезло: смирный у меня стоял. У других - не дай господи, аспиды! А у меня Смирный, ничего не скажешь. По-нашему-то он механик, главный у них над танками был. Танки они тут чинили, вот он мастерской заведовал.

- Что, правда, смирный?

- А что мне врать-то? Корова вон из-за него осталась. У других порезали, а у меня осталась. Молоко, Вравда, пил, это уж, как свое, а чтобы там, как у других, Снахальничать самовольно, это ни-ни!

- Один стоял?

- Один. Офицеры у них больше по одному жили, с денщиками.

Рассказ о смирном офицере мне доводится слышать впервые.

- Что ж он дома делал?

- Да все больше читал. А то напьется чаю, разговаривать начнет. Лопотал он, сказать, по-нашему плохо, а все понять можно. Бывало, про дочку начнет рассказывать. Нарисует - как живая на картинке выходила!

Назад Дальше