Дело в том, что оно было очень большим и лишенным логики, поэтому, высказавшись, так сказать, принципиально, я тут же забыла свою "принципиальность" и писала отцу уже обо всем на свете и - очень доверительно: с кем дружу, как учусь, какие кружки посещаю, какие читаю книги, какие у меня успехи по музыке, какие новые коллекции бабочек сделала... Было в нем и о смерти бабушки, матери моей мамы.
Тут-то все и раскрылось...
Вот что я написала о бабушке (конечно, и это из папиного письма - он цитировал меня): "После смерти бабушки мне многое стало казаться несколько в ином свете.
Может быть, это нехорошо, но, говоря откровенно, меня больше тронула смерть человека вообще, чем смерть самой бабушки".
Папа ответил: "Мне стало жутко от этой холодной философской формулы. Я, конечно, понимаю, что на тебя, девушку впечатлительную, не могло не произвести огромного воздействия непосредственное столкновение со смертью, впервые переступившей порог нашего дома. Но бабушка, бабушка, которая выращивала тебя, которая отдавала тебе столько душевных и физических сил, - разве о смерти такой хорошей бабушки, которая была у нас, можно было сказать то и только то, что сказала ты?
Разве утрата самой бабушки не должна была вызвать в тебе какие-то большие, глубокие переживания, непосредственно относящиеся именно к ней? Откуда, Инночка, такая холодность и к чему она?
Дитя мое, мне хочется предостеречь тебя"...
И папа написал мне, что существуют люди, особый тип людей, которые на своей основной и общественной работе просто идеальны, они являются примером для всех, они передовые, лучшие, а вот дома, в личной жизни... Дома они буквально преображаются... В отношении к своим родным, к семье, к близким люди эти становятся сухими, заносчивыми, безразличными, даже бездушными, даже жестокими... О них говорят, что они принадлежат к старшему поколению большевиков и что их нужно еще долго и много воспитывать... Нужно ли распространяться о том, что молодежь не должна следовать примеру этих людей?! Страшись, девочка, недооценки своих близких, и прежде всего родных, каждый из которых готов отдать за тебя самое дорогое, что у него есть - жизнь".
ГОСПОДИ! ВОТ, ОКАЗЫВАЕТСЯ, КТО Я! ВОТ КТО Я!!! ПРЕДСТАВИТЕЛЬ СТАРШЕГО ПОКОЛЕНИЯБОЛЬШЕВИКОВ!!!
Кто бы мог подумать? Ведь я понятия о них не имела, о представителях этих, а вот...
Но почему, почему же?? Почему это случилось именно со мной? ПО-ЧЕ-МУ?
Но теперь было ясно, почему я была такой бесчувственной в кабинете отца, когда принесла ему свой рассказ. Почему не видела немых страданий мечущегося в комнате загнанного человека, такого родного, самого родного! Почему не понимала его смертельного страха именно за меня (ЗА-МЕ-НЯ!), заставляющего говорить не свое, а что-то совсем чужое, совсем дикое, обалдело-механическое!..
Я была холодна ко всему, кроме ДЕЛА, за которым пришла: получить совет, как закончить рассказ, и все.
ОСТАЛЬНОЕ МЕНЯ НЕ ИНТЕРЕСОВАЛО!
...Мое письмо! Задыхающееся от восторга, с множеством восклицательных знаков!..
О, это я помню!
Оно казалось мне ярким, смелым, умным, а было не только глупым, не только трусливым, скудным по мыслям и чувствам, но - самое страшное! безоглядным и потому - неправедным, хотя... правдивым, именно правдивым, честным, искренним.
Это так, это действительно так: ни одного слова неправды или фальши в нем не было. Но оно было НЕПРАВЕДНЫМ. А это совсем другое, совсем...
Вот в чем дело...
3. КОНФЛИКТ
Своему мужу старшая дочь вручила две прекрасные книги пражского издания, купленные на улице Горького в магазине демократической книги японское классическое искусство, живопись и графика. В одном томе Харунобу, в другом - Сэссю, Мосанобу, Утамаро и Хокусай.
Обложки были в виде красивых твердых папок, которые спереди своеобразно застегивались: маленькие, как бы бамбуковые палочки проходили сквозь двусторонние петли на папках, крепко держась в них.
Конечно, были и всеобщие любимцы семьи - клоуны.
На бирках, висящих на их руках, были написаны имена. Большой, в красно-синей клетчатой кепке, был Эжен, поменьше, в оранжевом колпаке и пышном кружевном жабо - Бим, а совсем маленький, махровый, с обручем в руках - Виктор.
Я передала матери две школьные тетрадки, исписанные мною - стихи Высоцкого из книги "Нерв", которую Юльке удалось достать.
Я сидела ночами в Москве и переписывала эти стихи, и почти весь "Нерв" списала.
А Юлька - так мы называли ее про себя - это вторая жена деда.
С вечера он подготовил жену к операции: искупал и подстриг машинкой наголо - для надевания послеоперационного гипсового скафандра.
Приведя в палату, улыбаясь, сказал: "Котовский".
Утром вместе с анестезиологом отвез на каталке в операционную и с самого начала не стал стоять возле ее дверей, а стал убирать в тумбочке жены, хотя вчера убрал там, и в тумбочке был полный порядок. Из нее, из какой-то книги, выпал небольшой листочек. На нем были написаны слова, все почему-то начинавшиеся с буквы "П":
палата, подарки, позвонки, перевозчик-водогребщик, парез*, перо жар-птицы, перстень, % голубого неба, Планида, парус. Да: "процент" был изображен в виде своего знака, а "Планида" начиналась с заглавной буквы.
Что все это означало, он не знал, подумал: Какие-то заготовки для стихов. Он спрятал листочек в свою записную книжку - отдаст жене после операции, и тогда уже спросит, что это.
Но после операции было не до листочков...
Совсем плохо ей было, а тут надо было еще перенести (на вторые сутки после тяжелой операции!) надевание гипса, так называемой кранио-торокальный, то есть черепно-грудной, гипсовой повязки, или попросту скафандра, чтобы прижилась трупная кость, вставленная между половинками 4-го и 6-го шейных позвонков - другие половинки были удалены и вместо полностью удаленного 5-го.
Открытыми от этой повязки оставались лишь макушка и лицо, да и то - не полностью... Рот - щелкой, чтобы хоть как-то втягивать в себя жидкую пищу... Да, открытыми были еще молочные железы, богатый ее бюст, как шутя говорили они дома... Ох и тяжело было ему, богатому, в грубых прорезях гипса!
Повязку эту, гипсовый скафандр, предстояло носить три, а то и четыре месяца.
Но что носить, что забегать вперед! Надеть ее надо было, а надевалась она - кому как, конечно, - часа два-три, а потом больше суток сушилась...
Старый гипсовый мастер, гибкий как лоза, худенький Терентич, вначале зашел поглядеть на нее в целом, - как на модель, вернее, болванку, на исходный материал, с которым ему предстояло работать, а материалом этим было предельно измученное почти двухлетней каузальгией тело, к которому невозможно было прикоснуться, так как самое легкое касание - и чем легче, поверхностней оно было, тем сильнее - вызывало эту мучительную жгучую и совершенно ПРОТИВОЕСТЕСТВЕННУЮ боль (Боль, например, при ушибе руки-ноги, уколе пальца и подобном - естественная: она ПОНЯТНА человеку, легко представима, воспроизводима в уме, она лечится, но эта...).
Обычное касание тела одеждой, постельным бельем было настолько тягостным, что дома она ходила почти голой, а если кто-нибудь к ним заходил - надевала особо сшитый - чуть ли ни на одном шве! - широкий халат. Свежие, отутюженные простыни, прежде чем ей постелить, долго и сильно мялись - гладкая ткань переносилась особенно мучительно...
И почти неподвижным был этот материал - из-за тяжелого тетрапареза** и вращательного головокружения...
"Тэк-тэк", - цедил сквозь тонкие губы Терентич, оглядывая ее, голую по пояс, со всех сторон, и щурил левый глаз.