Почти в достаточном количестве.
- И все это, мама, ты купила на те гроши, что я тебе оставил?
- У нас, видишь ли, страшно подешевела мебель, - ответила Софья Васильевна.
- С чего бы?
- Дворян высылали. Ну, они в спешке чуть ли не даром отдавали вещи. Вот, скажем, это бюро раньше стоило...
И Софья Васильевна стала рассказывать, сколько раньше стоила такая и такая вещь и сколько теперь за нее заплачено.
Дмитрий Дмитриевич посерел. Тонкие губы его сжались.
- Боже мой!..
И, торопливо вынув из кармана записную книжку, он взял со стола карандаш.
Сколько стоили эти стулья до несчастья, мама?.. А теперь сколько ты заплатила?.. Где ты их купила?.. А это бюро?.. А диван?.. и т, д.
Софья Васильевна точно отвечала, не совсем понимая, для чего он ее об этом спрашивает.
Все записав своим острым, тонким, шатающимся почерком, Дмитрий Дмитриевич нервно вырвал из книжицы лист и сказал, передавая его матери:
- Я сейчас поеду раздобывать деньги. Хоть из-под земли. А завтра, мама, с утра ты развези их по этим адресам. У всех ведь остались в Ленинграде близкие люди. Они и перешлют деньги - туда, тем... Эти стулья раньше стоили полторы тысячи, ты их купила за четыреста, - верни тысячу сто... И за бюро, и за диван... За все... У людей, мама, несчастье, как же этим пользоваться?.. Правда, мама?..
- Я, разумеется, сделала все так, как хотел Митя, - сказала мне Софья Васильевна.
- Не сомневаюсь.
Что это?..
Пожалуй, обыкновенная порядочность. Но как же нам не хватает ее в жизни! Этой обыкновенной порядочности!
* * *
Труп тирана, кровавого тирана, верховного палача, государственного преступника следует бросать в помойную яму, а не помещать его в мраморном мавзолее-усыпальнице рядом с Лениным.
* * *
Вождями Октябрьской революции были идеалисты-интеллигенты с бородками второй половины XIX века (Ленин, Троцкий, Луначарский, Бухарин и др.).
Кончились бородки - кончилась революция.
* * *
Мне очень по сердцу красивое мужское братство (fratemite!), которое я бы назвал "банным".
Да, как в бане! - где голые люди, не знающие друг друга по имени-отчеству, старательно трут намыленной мочалкой друг другу спины. А потом, сделав дело, звонко дружески хлопают ладошкой по мокрой заднице.
Надели люди штаны, и все кончилось.
Боже, как грустно!
Тьфу! Да ведь это трюизм, что писатель должен видеть жизнь собственными глазами, слышать собственными ушами, думать о ней собственной головой. А у нас хотят и настаивают, чтобы - по газетной передовице.
Чудаки, право!
* * *
Федин и Леонов - не русская литература. Это подделка под великую русскую литературу. Старательная, добросовестная, трудолюбивая подделка. Я бы даже сказал - честная.
* * *
У Чехова где-то брошено: "Напрасно Горький с таким серьезным лицом творит (не пишет, а именно творит), надо бы полегче..."
Вот и Федин с Леоновым тоже - творят. А Пушкин - "бумагу марал". Конечно, на то он и Пушкин. Не каждому позволено.
И чего это я рассердился на наших "классиков"?
Бог с ними!
* * *
Не выношу полуинтеллигентов. Или - или. Куда лучше ремесленник, мужик, рабочий. А искусством управляют и о нем пишут сплошь полуинтеллигенты. Беда!
Такие курортные одноэтажные длинные дома с верандами, похожими на палубу, и с комнатками, похожими на каюты второго класса, назывались "кораблями". Да и окрашены они были в голубой пароходный цвет. Только и не хватало что трубы с дымом.
В полотняном кресле, шикарно именующемся "шезлонгом", спиной ко мне сидел приехавший ночью человек с волнистыми есенинскими волосами. Не слишком внимательно он читал газету. А у меня на коленях лежал третий том Чехова. Упиваясь, наслаждаясь, я перечитывал Антона Павловича всякое лето.
Сосед с есенинскими волосами, не повернувшись лицом, кинул какую-то фразу. Я ответил ему, также не меняя позы.
От фразы к фразе, лениво смакуя утреннюю евпаторийскую прохладу, мы разговорились часа на два, вплоть до полуденного купанья.
Перед тем как подняться за полотенцем, я спросил его:
- Ваша жена умеет плавать?
- Не знаю, - ответил он просто. - Я еще мало знаком с ней.
С этого пошла наша с Образцовым дружба - крепкая, спокойная, на три десятка лет.
Мы оба, разумеется, очень постарели. Но дружба постарела еще больше нас. Того и гляди, протянет ноги.
Мне очень нравился Владимир Николаевич Образцов, отец Сережи. Крупный, грузный старик с большим красивым (для меня) животом, с седой герценовской бородой, мягким значительным носом и глазами добрыми, счастливыми, любящими вас.
Когда я с ним познакомился, он уже был академиком во всех орденах. Беспартийный любимец правительства.
Сережа говорил про него:
- Папа за всю жизнь знал одну женщину.
На белом свете я перевидал немало. Но такое, признаюсь, впервые - одна женщина! Чудеса в решете. Не правда ли?
Вот случай из жениховских месяцев Владимира Николаевича.
На балконе подмосковной дачи за вечерним чаем сидело пятнадцать человек полностью две семьи жениха и невесты.
Вошел жених и долго внимательно смотрел на попивающих чай.
- Добрый вечер... Приятного аппетита...
После чего, не найдя среди этих пятнадцати своей невесты, он спросил с огорчением:
- А где все?
Будущий тесть ответил ему без улыбки:
- Все в малиннике!
И жених побежал туда.
* * *
В Вятке на моем вечере, после того как я "отчитал" стихи, из зрительного зала пришла записка:
"Тов. Мариенгоф!
Как вы считаете - поэтами родятся или они делаются ими?"
Я прочел записку вслух и без паузы ответил:
- Сначала делаются, потом родятся.
Вятичи были очень довольны моим ответом.
* * *
Наконец-то при Мономахе россияне скинули в Днепр каменного идола. А потом, спохватившись, стали кричать:
- Выплывай, Перуне! Выплывай!..
Слава Богу, Перун не выплыл.
Так и со Сталиным. Впрочем, этот еще в истории выплывет. Но каким же чудовищем кровавого деспотизма!
* * *
В мастерской у Коненкова.
Вторично остановившись перед мраморным Паганини, я сказал:
- Ты, Сергей Тимофеевич, русский Микеланджело.
Он насупил густые длинноволосые брови:
- Я Коненков!.. А не твой Микель.
Очень старик обиделся - как это я мог сравнить его с тем, кого сам же он считал гением, но, очевидно, по сравнению с собой, - гением второго рода.
Потом мы пили чай. Чашки стояли на столе в зверях, птицах и гадах ползучих, рожденных резцом великого скульптора из могучего древнего корня. Такая же деревянная в чудищах люстра висела над нами. На таких же стульях сидели мы. Сидели на бессмертных, на прекрасных произведениях коненковского искусства.
Я сказал:
- Если бы, Сережа, я был Рокфеллером, купил бы у тебя все это.
Он усмехнулся и почесал белую патриаршую бороду:
- Рокфеллер хотел купить. Очень! (Коненков сверх двадцати лет прожил в Америке.) Да я не продал ему. России они нужней.
Вернулся я от Коненкова тихим, "в раздумьях", как пишут плохие писатели, склонные к высокому стилю. Своим "домом" я называл квартиру Сарры Лебедевой, нашего старинного друга (тоже дай Бог скульптор!), у которой я обычно жил, приезжая в Москву.
- Саррушка, - сказал я, снимая шубу, - а ведь Коненков самый большой русский скульптор.
- Теперь?
- Да нет - вообще. От сотворения русского мира.
Она пожала плечами.
- Не согласны?
- На это трудно ответить.
- А кто же тогда, если не он? Трубецкой?
- Раздевайтесь, Толя, раздевайтесь. Вешайте свою трехпудовую шубу. Давайте ужинать.
За ужином этот разговор не возобновился.
В двадцатых годах Коненкову заказали мой портрет.
Не знаю, как теперь, но в то время, прежде чем подойти к мрамору или дереву, он много и долго рисовал свою натуру.