Это Вам, потомки ! (Бессмертная трилогия - 3) - Мариенгоф Анатолий 14 стр.


Я с утра приходил к нему на Плющиху в мастерскую.

На столе все уже было приготовлено: карандаши, листы ватмана, штоф зеленого самогона, два граненых стакана, две луковицы, два ломтя черного хлеба, соль.

Коненков кончал работу, когда пустел штоф. Одновременно.

Пить с утра, да еще вонючий самогон, да под луковицу - это оказалось выше моих сил. А пощады не было. После четвертого сеанса я смылся.

- Читывали мне вчерась старенький французский журнальчик, - рассказывал Коненков. - Этот журнальчик, видишь ли, распространил среди парижских художников и скульпторов анкету: "Кто и как работает?" Только один ответил: "Я - пьяным!" Этот один и был гением! Вот какое дело, Анатолий.

Фамилии этого французского "гения" Сергей Тимофеевич, разумеется, не запомнил.

- А все остальные, - убежденно заключил он, - бездарности!

- Среди них и Ренуар был? - спросил я. - Среди этих бездарностей?

- Кажется.

- И Роден?

- Как будто.

Я кивнул головой без всяких возражений. А Коненков надулся.

После возвращения из Америки с белыми космами и патриаршей бородой Сергей Тимофеевич уже не прикасался к спиртному.

При первой же встрече он снисходительно поставил передо мной графинчик хорошего коньяка и рюмочку, величиной с наперсток. А сам пил чай с лимоном.

Однако бездарностью он, пожалуй, не стал.

* * *

Я заметил: если человек поумней, а главное, поинтеллигентней, к медицине он относится насмешливо, иронически, сверху вниз. И лечиться очень не любит. Разумеется, пока серьезно не заболеет...

Когда черноглазая "приготовишка" Нюрочка Никритина после уроков бежала домой, постукивая, как лошадка, копытцами, уже на Большой Васильковской (это в Киеве) она начинала молиться: "Боженька, миленький, ты все можешь, устрой, пожалуйста, чтобы у нас были к обеду гости!"

Так она их любила, этих гостей.

Прошло полвека, и ничего в этом ее свойстве не изменилось: "Гости! Гости!"

Вообще, по моему мнению, меняются в человеке только самые пустяки, самое неважное.

Была у меня приятельница - умная, интересная и актриса отличная. Романов у нее было, романов! Если кто-нибудь принимался считать их - пальцев не хватало.

И вот однажды иду я с ней по Садовому кольцу. Она прищурилась, кинула взгляд направо и сказала:

- Нет, этот не был моим любовником.

- Безусловно, - ответил я.

Потому что "этот" был... лошадью. Которая и фыркнула кстати.

- Ах, какой ужас, я обозналась! - воскликнула прелестница.

- Совершенно случайно, - пробормотал я.

Это было в отдаленные извозчичьи времена.

Вскоре моя приятельница родила дочку и назвала ее Татьяной, в честь себя.

- Пусть величают Татьяной Татьяновной! - объявила она.

Отец был абсолютно неясен.

Впоследствии, когда Татьяночку спрашивали:

- А кто твой папа?

Она отвечала с гордостью:

- Мой папа моя мама.

Жизнь разбросала нас. Никритина из Камерного перешла в Большой драматический, и мы перебрались в Ленинград. Встречались с Татьяной редко.

На генеральной репетиции у Мейерхольда меня кто-то посвойски взял под руку:

- Ну и негодник! Ну и безобразник! Ну и гнусная личность! - с нежностью сказала Татьяна. - У меня уже дочь невеста, а ты и не видел ее. Потом ведь не простишь себе этого. Красавица! В твоем вкусе. Носик не римский и не греческий, а как у мартышек. Как у твоей Нюхи.

Само собой не прошло и суток, как я уже стоял перед крохотной дачной кроваткой из белых прутьев.

- Какова? - спросила счастливая мать.

Заломив пухлые ручки в складочках, сверкая карими глазищами и округлыми плечиками, созданными как будто для бального декольте, в кроватке лежала годовалая красавица-кокетка.

- Ну, какова? - переспросила мать, восторженно улыбаясь.

- Очаровательна! Прелестна! - ответил я. - Лет через восемнадцать, гарантирую, будет такой же неотразимой потаскушкой, как ты, мой друг.

- Что?..

И мать, мгновенье тому назад блаженно-счастливая, ринулась на меня:

- Хам!.. Хам!.. Хам!..

И, упав на диван, горько зарыдала.

Стоя перед ней на коленях, я целовал ее мокрые от слез руки и молил о прощенье.

- Ну конечно, хам. Конечно! - говорил я. - Но разве, дружок, это для тебя новость? Разве ты не знала этого? Вспомни, как ты объявляла: "Я в восторге: Мариенгоф зверски мне хамит. Это значит, что я ему нравлюсь и он ухаживает за мной..." Теперь, дружок, у тебя появилась соперница - твоя прелестная дочка. И я хамлю ей. И это значит, что я влюблен в нее по уши.

Татьяна рассмеялась сквозь слезы. В нашем кругу это называлось "ее грибной дождичек".

- Значит, мир?

- Мир, негодяй.

Важный Татьянин дядюшка, бывший полковник-кавалергард, с усами, словно сделанными из ваты, снисходительно улыбался из вольтеровского кресла, единственной роскошной вещи в комнате.

Ровно через восемнадцать лет, при случайной встрече на Невском, я спросил этого пышного мужчину:

- А как Татьянина дочка? Как Татьяночка?

- Да ведь вы же, сударь, предсказали ее будущее. И не ошиблись... Романы, романы, романы!

Право, я нимало не удивился, - эти "романы, романы, романы" были уже написаны в сверкающих глазищах Татьяночки, когда она еще лежала в дачной кроватке из белых прутьев.

* * *

Взяв рюмку за талию, Эрдман сказал:

- Кто мои настоящие друзья, это я узнаю сразу после моих похорон.

- Почему так, Николаша?

- Твое здоровье!.. - И он большим глотком выпил ледяную водку.

- Видишь ли, цыганская карта предсказала, что хоронить меня будут в дождь, в слякоть. А ведь в такую погоду пойдут провожать меня на Ваганьковское только настоящие друзья.

Он налил вторую рюмку.

- За дружбу. Толя!.. Сколько, нашей-то?

Без малого сорок.

В тот вечер мы крепко выпили.

* * *

Двухлетняя Олечка, внучка актрисы Казико, увидела в гостях большой портрет Толстого.

- Борода!.. - сказала она уважительно. - Больша-ая, бе-е-лая... Деда хоро-ший.

- И умный, - вставила Казико. - Очень умный.

- И у-умный... всегда в горшок писает.

Я не убежден, права ли Олечка, если это понимать как образ примерного литературного поведения.

* * *

"ПОКАЗУХА!"

Это слово только вчера родилось, а сегодня его уже говорит город, говорит деревня, говорит интеллигент, говорит молочница.

* * *

Мимо моего окна опять шеренгочкой проводят малышей. Да это же трехлетние старики и старушки! Так же они повязаны поверх меховых шапок теплыми шарфами и платками; так же трудно, неровно передвигают жиденькие ноги в суконных калошах; такие же у них мрачные задумчивые физиономии. Словно головы обременены философскими мыслями. Чистый обман!.. Впрочем, старики и старушки тоже нас надувают - философских мыслей у них в головах не больше, чем у трехлетних.

Ночь, как старуха в черном шерстяном платке, повязанном ниже бровей.

* * *

Уметь любить - это редкое свойство. Особенно для мужчин. Я бы даже сказал - это талант. Прекрасный талант! Он делает людей счастливыми. Ту, которую любят. И того, который любит.

* * *

Старый Эйх передал Юлиану Григорьевичу Оксману мою рукопись "Как цирковые лошади по кругу... ". Это название мне больше нравится, чем безразличное "Мой век, мои друзья и подруги".

Первое название я взял из собственного ненапечатанного стихотворения:

С тобою нежная подруга

И верный друг,

Как цирковые лошади по кругу,

Мы проскакали жизни круг.

С Юлианом Григорьевичем я познакомился в тридцать шестом году. Познакомился, и все! Одна случайная встреча, но очень приятная, упавшая в память и сохранившаяся в ней.

Оксманов в нашем литературном мире было - раз, два и обчелся. Он понимал литературу несравненно лучше, чувствовал ее глубже, судил строже и любил бескорыстней, чем наши многочисленные преуспевающие Ермиловы.

Назад Дальше