Это Вам, потомки ! (Бессмертная трилогия - 3) - Мариенгоф Анатолий 16 стр.


Античная, я бы сказал. Ну, Афродита, что ли. Голова, нос, рот, уши - точеные. Волосы цвета воробьиного крыла. Впоследствии Есенин в стихах позолотил их. Глаза, поражающие в своем широком и свободном разрезе, безукоризненном по рисунку. Негромко говорила, негромко смеялась. Да нет, пожалуй, только пленительно улыбалась.

Пушкин, казалось, угадал ее:

Стыдливо холодна, восторгу моему

Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,

И разгораешься потом все боле, боле

И делишь, наконец, мой пламень поневоле.

Александр Сергеевич не счел приличным напечатать эти свои отличные стихи, так как написал их о собственной жене.

У Сергея Александровича были другие этические правила.

Излюбили тебя, измызгали.

Невтерпеж.

Что ж ты смотришь так синими брызгами?

Или в морду хошь?

Эти стихи, тоже написанные о жене законной, зарегистрированной, об Айседоре Дункан, Есенин, разумеется, напечатал. И слава Богу! У каждого века своя повадка.

На другой же день после знакомства с Миклашевской Есенин читал мне:

В первый раз я запел о любви...

Это была чистая правда.

А ночью он читал в ресторане - своей музе из Камерного театра:

Мне бы только смотреть на тебя;

Видеть глаз златокарий омут,

И чтоб, прошлое не любя,

Ты уйти не смогла к другому.

У Миклашевской был муж или кто-то вроде мужа - "приходящий", как говорили тогда. Она любила его - этого лысеющего профессионального танцора. Различие между приходящей домработницей и приходящим мужем в том, что домработница является на службу ежедневно, а приходящий муж - раза два в неделю.

Приезжая к Миклашевской со своими новыми стихами, Есенин раза три-четыре встретился с танцором. Безумно ревнивый, Есенин совершенно не ревновал к нему. Думается, по той причине, что роман-то у него был без романа. Странно, почти невероятно, но это так.

По-смешному я сердцем влип.

Я по-глупому мысли занял.

Твой иконный и строгий лик

По часовням висел в Рязани.

Я на эти иконы плевал,

Чтил я грубость и крик в повесе,

А теперь вдруг растут слова

Самых нежных и кротких песен.

Это все произошло после возвращения Есенина из Америки, после развода с Изадорой Дункан. Пил он уже много и нехорошо. Но при своей музе из Камерного театра очень старался быть "дистенгэ", как любил сказануть, привезя из-за границы несколько иностранных слов.

- Подайте шампань!.. - так теперь заказывал он в ресторане "Советское шампанское".

Пускай ты выпита другим,

Но мне осталось, мне осталось

Твоих волос стеклянный дым

И глаз осенняя усталость.

О возраст осени! Он мне

Дороже юности и лета.

Ты стала нравиться вдвойне

Воображению поэта.

Миклашевскаяобыла несколько старше Есенина.

И мне в окошко постучал

Сентябрь багряной веткой ивы,

Чтоб я готов был и встречал

Его приход неприхотливый.

Есенину было двадцать восемь.

Прозрачно я смотрю вокруг

И вижу - там ли, здесь ли, где-то ль,

Что ты одна, сестра и друг,

Могла быть спутницей поэта.

Стихи о любви наконец-то были написаны. И муза из Камерного театра стала Есенину ни к чему.

Попав во время войны в бывшую Вятку, я неожиданно встретил там Миклашевскую. Она уже несколько лет работала на провинциальных сценах - с Таировым поссорилась из-за своего танцора. Не желая на целый год расставаться с ним, она наотрез отказалась ехать в гастрольную поездку за границу. Таиров принял это как личное оскорбление.

"Возмутительно! - говорил он. - Променяла Камерный театр на какую-то любовь к танцору!"

Война. Эвакуация. Вятка.

- А вы, Гутенька, все так же хороши! - сказал я, крепко расцеловавшись с ней при свете "коптилки" военных лет.

Есенинская муза улыбнулась не без горечи:

- Так же ли, мой друг?

На другой день, при белом свете, я не без грусти понял и оценил правдивую горечь ее вопроса.

Хороша, красива, но...

О возраст осени!..

Теперь эта поэтическая строчка была к месту.

Потом я заметил, что есенинская муза говорит громче, чем в промелькнувшую эпоху, что ее мягкие бедра совсем не танцуют и что у нее под мышкой портфель свиной кожи.

- Уж не стали ли вы, Гутенька, членом партии? - с улыбкой спросил я.

- Да, - строго ответила она.

- Может быть, даже председателем месткома?

- Да.

В воображении своем я увидел всю картину, предшествующую этому: вот Гутенька перед зеркалом; она всматривается пристальней и пристальней; конечно, сама видит то, что завтра - послезавтра увидят и товарищи по труппе (о, эти товарищи!), и режиссер, и директор, и зрители с проклятыми биноклями. Скажем откровенно: Гутенька не так уж замечательно играла даже гофманскую "Принцессу Брамбиллу", свою лучшую роль в Камерном театре.

Однако:

- Ах, до чего же красива эта Миклашевская!..

- Ах, какие глаза у этой Миклашевской!..

- А эти танцующие бедра!..

- А эта античная шея!.. и т, д.

Кто же не знает, что красота неплохо служит актрисе, играющей героинь и кокет.

И вдруг - проклятое зеркало! Это бесцеремонное, это нехитрое вятское зеркало!

Вот и подала Гутенька заявление в ВКП(б). Партийные красавицы, как известно, увядают не так быстро, как беспартийные.

Перед моим отъездом из Вятки Миклашевская сказала:

- Вероятно, Толечка, в Москве вы заглянете к Таирову!

- Обязательно!

- Поговорили бы, милый, с ним обо мне. Что-то очень потянуло на Никитскую (там была ее квартира), на Тверской бульвар (там стоял Камерный).

- Охотно, Гутенька. Непременно поговорю.

Разговор с Александром Яковлевичем оказался легким. Первый бокал белого вина (теплого, военного, полученного по академическому пайку) я поднял за Камерный театр двадцатых годов.

- Выпьем, друзья, за наши чудные двадцатые годы! - чокнувшись, сказала Алиса Коонен.

- О, какое было время! Какое время! - сказал Таиров.

И его южные, маслянистые глаза загорелись.

Мы стали наперебой вспоминать спектакли тех неповторимых лет. Я, разумеется, не забыл и "Брамбиллу", прогремевшую в Москве.

- А знаешь, Саша, - обронил я, - пора тебе замириться с Гутей. Чего там недоброе помнить! Помирись и пригласи-ка ее обратно в театр. Гутя будет счастлива. Одним духом прибежит. Я случайно встретился с ней в Вятке, видел на сцене.

- Она все так же красива?

- О!

- Не подувяла?

- Нисколько! - соврал я с легким сердцем.

- Давай ее адрес.

К открытию нового сезона Миклашевская снова была актрисой Камерного театра. Какие роли сыграла она там, я не помню. Вероятно, нечего было помнить. Тем не менее Таиров вскорости выхлопотал ей звание заслуженной актрисы.

А когда, по предложению Сталина, Александра Яковлевича и Алису Георгиевну выгоняли из их театра, из таировского и кооненского Камерного театра, член партбюро Августа Леонидовна Миклашевская, став оратором, пламенно ратовала за это "мудрое решение вождя человечества".

Эх, Гутенька, Гутенька!

После того я уже не встречался с ней. Что-то не хотелось.

* * *

Шел я как-то по Берлину с Никритиной и со своими приятельницами, молодыми актрисами Камерного театра - Александровой и Батаевой. Город холодный, вымуштрованный, без улыбки. Это я говорю не о людях, а о домах, о фонарях, о плевательницах.

И вдруг позади себя слышу сочные, густые, матерные слова. Самый что ни на есть первейший отбор.

- Нюшка!.. Лиза!.. Алочка!.. Вы слышали?.. Слышали?.. - кинулся я к своим дамам. Кинулся, задыхаясь, трепеща. И глаза мои, по их уверениям, сияли восторгом.

Вот как я любил свою родину.

* * *

Покойный знаменитый профессор Гергалаф как-то у себя в клинике, по необходимости, отрезал одному несчастному ступни обеих ног.

Назад Дальше