Античная, я бы сказал. Ну, Афродита, что ли. Голова, нос, рот, уши - точеные. Волосы цвета воробьиного крыла. Впоследствии Есенин в стихах позолотил их. Глаза, поражающие в своем широком и свободном разрезе, безукоризненном по рисунку. Негромко говорила, негромко смеялась. Да нет, пожалуй, только пленительно улыбалась.
Пушкин, казалось, угадал ее:
Стыдливо холодна, восторгу моему
Едва ответствуешь, не внемлешь ничему,
И разгораешься потом все боле, боле
И делишь, наконец, мой пламень поневоле.
Александр Сергеевич не счел приличным напечатать эти свои отличные стихи, так как написал их о собственной жене.
У Сергея Александровича были другие этические правила.
Излюбили тебя, измызгали.
Невтерпеж.
Что ж ты смотришь так синими брызгами?
Или в морду хошь?
Эти стихи, тоже написанные о жене законной, зарегистрированной, об Айседоре Дункан, Есенин, разумеется, напечатал. И слава Богу! У каждого века своя повадка.
На другой же день после знакомства с Миклашевской Есенин читал мне:
В первый раз я запел о любви...
Это была чистая правда.
А ночью он читал в ресторане - своей музе из Камерного театра:
Мне бы только смотреть на тебя;
Видеть глаз златокарий омут,
И чтоб, прошлое не любя,
Ты уйти не смогла к другому.
У Миклашевской был муж или кто-то вроде мужа - "приходящий", как говорили тогда. Она любила его - этого лысеющего профессионального танцора. Различие между приходящей домработницей и приходящим мужем в том, что домработница является на службу ежедневно, а приходящий муж - раза два в неделю.
Приезжая к Миклашевской со своими новыми стихами, Есенин раза три-четыре встретился с танцором. Безумно ревнивый, Есенин совершенно не ревновал к нему. Думается, по той причине, что роман-то у него был без романа. Странно, почти невероятно, но это так.
По-смешному я сердцем влип.
Я по-глупому мысли занял.
Твой иконный и строгий лик
По часовням висел в Рязани.
Я на эти иконы плевал,
Чтил я грубость и крик в повесе,
А теперь вдруг растут слова
Самых нежных и кротких песен.
Это все произошло после возвращения Есенина из Америки, после развода с Изадорой Дункан. Пил он уже много и нехорошо. Но при своей музе из Камерного театра очень старался быть "дистенгэ", как любил сказануть, привезя из-за границы несколько иностранных слов.
- Подайте шампань!.. - так теперь заказывал он в ресторане "Советское шампанское".
Пускай ты выпита другим,
Но мне осталось, мне осталось
Твоих волос стеклянный дым
И глаз осенняя усталость.
О возраст осени! Он мне
Дороже юности и лета.
Ты стала нравиться вдвойне
Воображению поэта.
Миклашевскаяобыла несколько старше Есенина.
И мне в окошко постучал
Сентябрь багряной веткой ивы,
Чтоб я готов был и встречал
Его приход неприхотливый.
Есенину было двадцать восемь.
Прозрачно я смотрю вокруг
И вижу - там ли, здесь ли, где-то ль,
Что ты одна, сестра и друг,
Могла быть спутницей поэта.
Стихи о любви наконец-то были написаны. И муза из Камерного театра стала Есенину ни к чему.
Попав во время войны в бывшую Вятку, я неожиданно встретил там Миклашевскую. Она уже несколько лет работала на провинциальных сценах - с Таировым поссорилась из-за своего танцора. Не желая на целый год расставаться с ним, она наотрез отказалась ехать в гастрольную поездку за границу. Таиров принял это как личное оскорбление.
"Возмутительно! - говорил он. - Променяла Камерный театр на какую-то любовь к танцору!"
Война. Эвакуация. Вятка.
- А вы, Гутенька, все так же хороши! - сказал я, крепко расцеловавшись с ней при свете "коптилки" военных лет.
Есенинская муза улыбнулась не без горечи:
- Так же ли, мой друг?
На другой день, при белом свете, я не без грусти понял и оценил правдивую горечь ее вопроса.
Хороша, красива, но...
О возраст осени!..
Теперь эта поэтическая строчка была к месту.
Потом я заметил, что есенинская муза говорит громче, чем в промелькнувшую эпоху, что ее мягкие бедра совсем не танцуют и что у нее под мышкой портфель свиной кожи.
- Уж не стали ли вы, Гутенька, членом партии? - с улыбкой спросил я.
- Да, - строго ответила она.
- Может быть, даже председателем месткома?
- Да.
В воображении своем я увидел всю картину, предшествующую этому: вот Гутенька перед зеркалом; она всматривается пристальней и пристальней; конечно, сама видит то, что завтра - послезавтра увидят и товарищи по труппе (о, эти товарищи!), и режиссер, и директор, и зрители с проклятыми биноклями. Скажем откровенно: Гутенька не так уж замечательно играла даже гофманскую "Принцессу Брамбиллу", свою лучшую роль в Камерном театре.
Однако:
- Ах, до чего же красива эта Миклашевская!..
- Ах, какие глаза у этой Миклашевской!..
- А эти танцующие бедра!..
- А эта античная шея!.. и т, д.
Кто же не знает, что красота неплохо служит актрисе, играющей героинь и кокет.
И вдруг - проклятое зеркало! Это бесцеремонное, это нехитрое вятское зеркало!
Вот и подала Гутенька заявление в ВКП(б). Партийные красавицы, как известно, увядают не так быстро, как беспартийные.
Перед моим отъездом из Вятки Миклашевская сказала:
- Вероятно, Толечка, в Москве вы заглянете к Таирову!
- Обязательно!
- Поговорили бы, милый, с ним обо мне. Что-то очень потянуло на Никитскую (там была ее квартира), на Тверской бульвар (там стоял Камерный).
- Охотно, Гутенька. Непременно поговорю.
Разговор с Александром Яковлевичем оказался легким. Первый бокал белого вина (теплого, военного, полученного по академическому пайку) я поднял за Камерный театр двадцатых годов.
- Выпьем, друзья, за наши чудные двадцатые годы! - чокнувшись, сказала Алиса Коонен.
- О, какое было время! Какое время! - сказал Таиров.
И его южные, маслянистые глаза загорелись.
Мы стали наперебой вспоминать спектакли тех неповторимых лет. Я, разумеется, не забыл и "Брамбиллу", прогремевшую в Москве.
- А знаешь, Саша, - обронил я, - пора тебе замириться с Гутей. Чего там недоброе помнить! Помирись и пригласи-ка ее обратно в театр. Гутя будет счастлива. Одним духом прибежит. Я случайно встретился с ней в Вятке, видел на сцене.
- Она все так же красива?
- О!
- Не подувяла?
- Нисколько! - соврал я с легким сердцем.
- Давай ее адрес.
К открытию нового сезона Миклашевская снова была актрисой Камерного театра. Какие роли сыграла она там, я не помню. Вероятно, нечего было помнить. Тем не менее Таиров вскорости выхлопотал ей звание заслуженной актрисы.
А когда, по предложению Сталина, Александра Яковлевича и Алису Георгиевну выгоняли из их театра, из таировского и кооненского Камерного театра, член партбюро Августа Леонидовна Миклашевская, став оратором, пламенно ратовала за это "мудрое решение вождя человечества".
Эх, Гутенька, Гутенька!
После того я уже не встречался с ней. Что-то не хотелось.
* * *
Шел я как-то по Берлину с Никритиной и со своими приятельницами, молодыми актрисами Камерного театра - Александровой и Батаевой. Город холодный, вымуштрованный, без улыбки. Это я говорю не о людях, а о домах, о фонарях, о плевательницах.
И вдруг позади себя слышу сочные, густые, матерные слова. Самый что ни на есть первейший отбор.
- Нюшка!.. Лиза!.. Алочка!.. Вы слышали?.. Слышали?.. - кинулся я к своим дамам. Кинулся, задыхаясь, трепеща. И глаза мои, по их уверениям, сияли восторгом.
Вот как я любил свою родину.
* * *
Покойный знаменитый профессор Гергалаф как-то у себя в клинике, по необходимости, отрезал одному несчастному ступни обеих ног.