В том - тридцать шестом - году Юлиан Григорьевич был, как говорили, "без одной минуты академиком".
А стал... каторжником.
И неудивительно. Немногие крупные и порядочные люди уцелели в знаменитую эпоху. Потом, как бы оправдываясь, уцелевшие говорили:
- Я выиграл свою жизнь по трамвайному билету.
Теперь всем понятно, что люди тогда гибли, как говорится, - "за здорово живешь".
По этой же мудрой причине получил и Оксман свои десять лет магаданской каторги.
Спасибо еще, к стенке не поставили.
Но и там, в Магадане, наш "без минуты академик" сумел прославиться как... сапожник.
- Великолепные дамские туфельки делает! - рассказывали возвращенцы.
Было и такое: на одном длинном этапе (чем-то Оксман тяжело болел) его уже вытащили в мертвецкую. К счастью, на той узловой станции работал не медицинский чиновник, а горячий молодой врач. Он не только живых осматривал, но и покойников.
- Да ведь этот ваш труп дышит, - сердито сказал он служителю морга. Вынести!
И Оксмана вынесли.
Жизнь! Жизнь!
"Все с пестрыми ручьями протечет..." - как сказано у одного поэта (могу же я, наконец, и себя процитировать).
И вот Юлиан Григорьевич Оксман - снова профессор, опять историк литературы, главный редактор... и прочее, и прочее.
Старый Эйх с удовольствием посылает ему "письмишки" не в каторжный Магадан, а в столицу Мира.
В последнем он лестно упомянул моих "Цирковых лошадей".
Ответ был написан 25/IV.
Дорогой Борис Михайлович.
Вот уже и май через неделю. Хотел поехать в Ленинград, но паспорт пришлось сдать на прописку - так и остался без документа, не с чем в гостиницу попасть. А в гостях жить мне неуютно, старому каторжнику нужен комфорт, я уже не могу быть целый день на людях.
Устал безмерно - и никаких перспектив на передышку. Хочу в Саратов смыться недели на две перед дачей, но и там ждет работа - надо сборник своих старых статей подготовить к печати, да всякие чужие сборники ждут в гранках, в верстке, в рукописях. Иногда мне кажется, что я делаю один больше, чем весь Институт мировой литературы...
Я прочел все шесть тетрадей воспоминаний А. Б. Мариенгофа. Прочел не отрываясь, это был ведь настоящий разговор с умным и много думающим современником о многих людях, которых я и сам знал (немного, правда, со стороны). Я не сомневаюсь, что для наших потомков записки А. Б. Мариенгофа будут значить то же самое, что нам дают в наших работах воспоминания Анненкова, Панаева, Юрия Арнольда, - м, б., даже больше в некоторых отношениях, так как Мариенгоф совсем не книжный, не тенденциозный, не зализанный. Но сейчас об опубликовании этих воспоминаний отдельной книгой не может быть и речи. Погода не та. Еще в прошлом году можно было об этом думать, но печататься, пожалуй, все равно не пришлось бы. Во-первых, имя не каноническое, во-вторых, молодость не героическая, в-третьих - интонация непривычная. Что же с этим делать? Я думаю, что надо печатать кусками, м, б., кое-что перемонтировать. Вот, например, Илья в "Литературном наследстве" готовит том по советской литературе 20-х годов. Я бы для этого тома "Мой век" приготовил, коечто изъяв, кое-что взяв из других разделов, нарушив хронологию в порядке "лирических отступлений" и проекции в будущее. Совершенно неожиданный, но исключительно интересный получился в воспоминаниях А. Б, не кто иной, как В. И. Качалов... Менее интересен Маяковский - как-то скуповато о нем сказано, много знакомо в лучших вариантах. Никто никогда не пройдет мимо того, что написал А. Б, о Есенине. Все это, мне кажется, еще более значительно, чем "Роман без вранья". Как мне жаль, что я не редактор большого журнала!.. Я бы на свой риск напечатал А. Б. Мариенгофа, как К. Симонов печатает воспоминания Любимова или как "Литер. Москва" печатала стихи Заболоцкого.
* * *
Салтыкову уже было совсем пло
* * *
Салтыкову уже было совсем плохо. Неожиданно кто-то явился проведать его.
- Занят, скажите, - прохрипел Салтыков, - умираю.
Форму объявления о своей смерти он написал сам:
"Такого-то числа и месяца скончался писатель М. Е. Салтыков (Щедрин).
Погребение там-то и тогда-то".
И распорядился напечатать это объявление в "Новом времени", "Новостях" и "Русских ведомостях". В Москву же сообщить телеграфом.
Хорошо бы умереть не трусливей.
Только вот объявления о моей смерти "Известия" и "Правда" не напечатают. И превосходно! Биография должна быть цельной. Портить ее не надо.
* * *
Одну очень знаменитую актрису, не слишком разборчивую в своих любовных встречах, я спросил:
- Для чего вам нужны эти ничтожные романы?
- Для блеска глаз, Толечка! - ответила она.
Последний роман ее с жирнозадым завмагом уж больно противен был.
- Не понимаю, милая, как вы с ним можете... - брезгливо проворчал я.
- А я, Толечка, в это время зажмуриваю глаза и шепчу: "Шляпки, шляпки".
* * *
Кирилке:
- Во, брат, это артист!.. Всем артистам артист!.. Голос-то! А?.. Пожалуй, если окошко раскрыть, его б и на Литейном слышно было, и на Невском... А?
* * *
При царе интеллигентные молодые люди сплошь и рядом с высшим образованием шли на военную службу "вольноопределяющимися". Так это называлось. И там фельдфебель, полуграмотный хам, орал на них, обучая казарменной "словесности".
Теперь то же самое происходит в литературе. Полуинтеллигенты, полуневежды, командующие Союзом писателей, орут на меня, обучая, как писать, что писать, о ком и о чем.
Мерси!
* * *
Говорили о грехопадении Анны Ахматовой.
- Разрешите, друзья, несколько осовременить афоризм Горького, - сказал детский писатель со скептическим носом, слишком тонким и острым для рядового человека.
- Ну, осовременивай.
И воспитатель молодого поколения отчеканил:
- Летать рожденный могет и ползать.
- Прелестно!
* * *
- Терпеть не могу чудес! - говорю всякий раз, когда ищу свои очки, только что снятые с носа.
Бывает, что даже умоляю, как в детстве:
- Черт, черт, поиграй и отдай.
* * *
Смерть - это неизбежный трюизм, неизбежная банальность. Так к ней и надо относиться.
Пытаюсь.
* * *
До чего преувеличен Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского послушания преувеличен. Сталин распорядился: "Самый лучший!.." Ну, и пошла писать губерния - попал Владимир Владимирович в Пушкины нашей эпохи. "Баня" стала "Борисом Годуновым" XX века, "Облако в штанах" - "Евгением Онегиным".
Смех и слезы.
Какая же литературная "компашка" меня устраивает?
Извольте: Шекспир, Пушкин, Лев Толстой, Чехов.
Больше всего на свете я ненавижу ханжей. Но тому, кто написал "Дьявола", и это, по мне, простительно.
"... Астрову нужно взять Алену, а дяде Ване Матрену", - скрипит он.
А подальше и того пуще: "... приставать к Серебряковой нехорошо и безнравственно".
Ханжи на здоровье, ханжи, Лев Николаевич!..
А тому, кто написал "Дядю Ваню", и пококетничать не грех. Господь Бог ему все простит.
- Я же не драматург, послушайте, я - доктор.
Это он Станиславскому. И похулиганить горазд:
"На Страстной неделе у меня приключилось геморроидальное кровотечение, от которого я до сих пор не могу прийти в себя. На Святой неделе в Ялте был Художественный театр, от которого я тоже никак не могу прийти в себя..."
Вот хулиган! Вот прелесть!
* * *
- Стихов-то у меня... лирики... про любовь нет... Хоть шаром покати... сказал Есенин. - Плохо это... Влюбиться надо... Лирически бы... Только вот не знаю в кого.
Он никогда не умел писать и не писал без жизненной подкладки.
На его счастье, в тот же день Никритина вернулась домой после вечерней репетиции с приятельницей своей Гутей Миклашевской, первой красавицей Камерного театра.
Большая, статная. Мягко покачивались бедра на длинных ногах.
Не полная, не тонкая.