Это Вам, потомки ! (Бессмертная трилогия - 3) - Мариенгоф Анатолий 15 стр.


В том - тридцать шестом - году Юлиан Григорьевич был, как говорили, "без одной минуты академиком".

А стал... каторжником.

И неудивительно. Немногие крупные и порядочные люди уцелели в знаменитую эпоху. Потом, как бы оправдываясь, уцелевшие говорили:

- Я выиграл свою жизнь по трамвайному билету.

Теперь всем понятно, что люди тогда гибли, как говорится, - "за здорово живешь".

По этой же мудрой причине получил и Оксман свои десять лет магаданской каторги.

Спасибо еще, к стенке не поставили.

Но и там, в Магадане, наш "без минуты академик" сумел прославиться как... сапожник.

- Великолепные дамские туфельки делает! - рассказывали возвращенцы.

Было и такое: на одном длинном этапе (чем-то Оксман тяжело болел) его уже вытащили в мертвецкую. К счастью, на той узловой станции работал не медицинский чиновник, а горячий молодой врач. Он не только живых осматривал, но и покойников.

- Да ведь этот ваш труп дышит, - сердито сказал он служителю морга. Вынести!

И Оксмана вынесли.

Жизнь! Жизнь!

"Все с пестрыми ручьями протечет..." - как сказано у одного поэта (могу же я, наконец, и себя процитировать).

И вот Юлиан Григорьевич Оксман - снова профессор, опять историк литературы, главный редактор... и прочее, и прочее.

Старый Эйх с удовольствием посылает ему "письмишки" не в каторжный Магадан, а в столицу Мира.

В последнем он лестно упомянул моих "Цирковых лошадей".

Ответ был написан 25/IV.

Дорогой Борис Михайлович.

Вот уже и май через неделю. Хотел поехать в Ленинград, но паспорт пришлось сдать на прописку - так и остался без документа, не с чем в гостиницу попасть. А в гостях жить мне неуютно, старому каторжнику нужен комфорт, я уже не могу быть целый день на людях.

Устал безмерно - и никаких перспектив на передышку. Хочу в Саратов смыться недели на две перед дачей, но и там ждет работа - надо сборник своих старых статей подготовить к печати, да всякие чужие сборники ждут в гранках, в верстке, в рукописях. Иногда мне кажется, что я делаю один больше, чем весь Институт мировой литературы...

Я прочел все шесть тетрадей воспоминаний А. Б. Мариенгофа. Прочел не отрываясь, это был ведь настоящий разговор с умным и много думающим современником о многих людях, которых я и сам знал (немного, правда, со стороны). Я не сомневаюсь, что для наших потомков записки А. Б. Мариенгофа будут значить то же самое, что нам дают в наших работах воспоминания Анненкова, Панаева, Юрия Арнольда, - м, б., даже больше в некоторых отношениях, так как Мариенгоф совсем не книжный, не тенденциозный, не зализанный. Но сейчас об опубликовании этих воспоминаний отдельной книгой не может быть и речи. Погода не та. Еще в прошлом году можно было об этом думать, но печататься, пожалуй, все равно не пришлось бы. Во-первых, имя не каноническое, во-вторых, молодость не героическая, в-третьих - интонация непривычная. Что же с этим делать? Я думаю, что надо печатать кусками, м, б., кое-что перемонтировать. Вот, например, Илья в "Литературном наследстве" готовит том по советской литературе 20-х годов. Я бы для этого тома "Мой век" приготовил, коечто изъяв, кое-что взяв из других разделов, нарушив хронологию в порядке "лирических отступлений" и проекции в будущее. Совершенно неожиданный, но исключительно интересный получился в воспоминаниях А. Б, не кто иной, как В. И. Качалов... Менее интересен Маяковский - как-то скуповато о нем сказано, много знакомо в лучших вариантах. Никто никогда не пройдет мимо того, что написал А. Б, о Есенине. Все это, мне кажется, еще более значительно, чем "Роман без вранья". Как мне жаль, что я не редактор большого журнала!.. Я бы на свой риск напечатал А. Б. Мариенгофа, как К. Симонов печатает воспоминания Любимова или как "Литер. Москва" печатала стихи Заболоцкого.

* * *

Салтыкову уже было совсем пло

* * *

Салтыкову уже было совсем плохо. Неожиданно кто-то явился проведать его.

- Занят, скажите, - прохрипел Салтыков, - умираю.

Форму объявления о своей смерти он написал сам:

"Такого-то числа и месяца скончался писатель М. Е. Салтыков (Щедрин).

Погребение там-то и тогда-то".

И распорядился напечатать это объявление в "Новом времени", "Новостях" и "Русских ведомостях". В Москву же сообщить телеграфом.

Хорошо бы умереть не трусливей.

Только вот объявления о моей смерти "Известия" и "Правда" не напечатают. И превосходно! Биография должна быть цельной. Портить ее не надо.

* * *

Одну очень знаменитую актрису, не слишком разборчивую в своих любовных встречах, я спросил:

- Для чего вам нужны эти ничтожные романы?

- Для блеска глаз, Толечка! - ответила она.

Последний роман ее с жирнозадым завмагом уж больно противен был.

- Не понимаю, милая, как вы с ним можете... - брезгливо проворчал я.

- А я, Толечка, в это время зажмуриваю глаза и шепчу: "Шляпки, шляпки".

* * *

Кирилке:

- Во, брат, это артист!.. Всем артистам артист!.. Голос-то! А?.. Пожалуй, если окошко раскрыть, его б и на Литейном слышно было, и на Невском... А?

* * *

При царе интеллигентные молодые люди сплошь и рядом с высшим образованием шли на военную службу "вольноопределяющимися". Так это называлось. И там фельдфебель, полуграмотный хам, орал на них, обучая казарменной "словесности".

Теперь то же самое происходит в литературе. Полуинтеллигенты, полуневежды, командующие Союзом писателей, орут на меня, обучая, как писать, что писать, о ком и о чем.

Мерси!

* * *

Говорили о грехопадении Анны Ахматовой.

- Разрешите, друзья, несколько осовременить афоризм Горького, - сказал детский писатель со скептическим носом, слишком тонким и острым для рядового человека.

- Ну, осовременивай.

И воспитатель молодого поколения отчеканил:

- Летать рожденный могет и ползать.

- Прелестно!

* * *

- Терпеть не могу чудес! - говорю всякий раз, когда ищу свои очки, только что снятые с носа.

Бывает, что даже умоляю, как в детстве:

- Черт, черт, поиграй и отдай.

* * *

Смерть - это неизбежный трюизм, неизбежная банальность. Так к ней и надо относиться.

Пытаюсь.

* * *

До чего преувеличен Маяковский! Не любим, но из чиновничьего, из рабского послушания преувеличен. Сталин распорядился: "Самый лучший!.." Ну, и пошла писать губерния - попал Владимир Владимирович в Пушкины нашей эпохи. "Баня" стала "Борисом Годуновым" XX века, "Облако в штанах" - "Евгением Онегиным".

Смех и слезы.

Какая же литературная "компашка" меня устраивает?

Извольте: Шекспир, Пушкин, Лев Толстой, Чехов.

Больше всего на свете я ненавижу ханжей. Но тому, кто написал "Дьявола", и это, по мне, простительно.

"... Астрову нужно взять Алену, а дяде Ване Матрену", - скрипит он.

А подальше и того пуще: "... приставать к Серебряковой нехорошо и безнравственно".

Ханжи на здоровье, ханжи, Лев Николаевич!..

А тому, кто написал "Дядю Ваню", и пококетничать не грех. Господь Бог ему все простит.

- Я же не драматург, послушайте, я - доктор.

Это он Станиславскому. И похулиганить горазд:

"На Страстной неделе у меня приключилось геморроидальное кровотечение, от которого я до сих пор не могу прийти в себя. На Святой неделе в Ялте был Художественный театр, от которого я тоже никак не могу прийти в себя..."

Вот хулиган! Вот прелесть!

* * *

- Стихов-то у меня... лирики... про любовь нет... Хоть шаром покати... сказал Есенин. - Плохо это... Влюбиться надо... Лирически бы... Только вот не знаю в кого.

Он никогда не умел писать и не писал без жизненной подкладки.

На его счастье, в тот же день Никритина вернулась домой после вечерней репетиции с приятельницей своей Гутей Миклашевской, первой красавицей Камерного театра.

Большая, статная. Мягко покачивались бедра на длинных ногах.

Не полная, не тонкая.

Назад Дальше