На углу под фонарем прошли двое - мужчина и женщина. Инка сказала:
- Совсем забыла. Мама одна дома. "Папа на ночных полетах, а мама одна дома. Ты знаешь, как она не любит быть одна, когда папа на ночных полетах.
Я перебирал Инкины пальцы и молчал. В темноте, приближаясь, легко и гулко постукивали об асфальт женские каблучки и рядом шаркали тяжелые шаги мужчины. Шаги обоих были неторопливы и размеренны.
- Такая ночь создана для любви. Все еще сердитесь? - спросил мужчина.
- Нет. Я просто устала, - ответила женщина.
Они шли вдоль решетки, и на них падали пятна света. Они прошли мимо нас, но мы не могли разглядеть их лица. Через несколько шагов уже никого не было видно. В воздухе стоял запах духов.
- Вернемся к морю, - сказал мужчина.
- Нет. У моря все кажется таким ничтожным.
Голоса удалялись.
- А я только в море перестаю ощущать свое ничтожество, - сказал мужчина. Слов женщины мы не услышали, а может быть, она и не ответила.
- Это Жестянщик?
- Кажется. Голос, во всяком случае, похож.
- Хочешь, пойдем к морю? Это ничего, что мама одна. Хочешь?
- Нет. - Голос был мой. Но сказал это не я: я не хотел, чтобы Инка уходила.
- Тогда проводи меня до подъезда.
Я толкнул плечом калитку, и она легко открылась. Мы прошли по асфальтовой дорожке между клумб к Инкиному подъезду. Инка держала меня под руку. Если Инкина мама смотрела в окно, она нас уже увидела. Инка тоже об этом подумала.
- Это ничего, - сказала она. Инка свободной рукой открыла дверь и легонько потянула меня за собой. Дверь с гулом захлопнулась. Нас обступила чуткая к звукам тишина пустынных лестниц. Свет сочился со второго этажа, и каменные ступени поблескивали. Инки рядом со мной не было. За лестницей светились ее глаза. Когда она отошла от меня, я не помнил. Инка подняла руки. Не знаю, как я об этом догадался: рук ее я не видел. Горячие и чуть влажные ладони сжали мои уши. К губам прикоснулись Инкины губы. Мне показалось, я падаю. И я бы, наверно, упал. Но сзади была стена, и я стукнулся спиной о трубу водяного отопления.
- Больно?
Я не узнал Инкиного голоса. Боли от удара я не почувствовал, но мне стало больно от Инкиного голоса, встревоженного, преданного, нежного. Я смутно помню все, что делал потом. Я только помню ощущение того, что было. Инкины руки легли на мои плечи, но я не почувствовал тяжести. Я в это время обнимал ее ноги и прикоснулся губами к колену: оно было мягким и теплым, таким, как я представлял его себе у Жени в саду.
- Я упаду, - сказала Инка. Ее губы почти касались моего уха. Удивительно, как много можно сказать голосом, куда больше, чем словами. Голосом Инка сказала: я боюсь упасть, но, если хочешь, можешь не обращать на это внимания. Все сразу стало на свое место: я снова почувствовал свою власть над Инкой. Я отпустил ее ноги и поднялся. Где-то наверху хлопнула дверь. Инка сказала:
- Это на пятом этаже.
Мы подошли к лестнице, и Инка положила руку на перила.
- Не смей больше носить такие короткие платья.
- Но ведь все носят...
- Нет, не все, Женя не носит.
- У Жени некрасивые ноги.
- Зато у тебя чересчур красивые.
- А разве плохо? Когда ты правда захочешь, ты мне скажешь, и я не буду носить короткие платья. Скажи по совести: ты же не хочешь?
Я сам не знал, чего хочу. Я даже не знал, хочу ли, чтобы Инка, как и прежде, беспрекословно меня слушалась.
- Завтра пойдем в курзал. До шести часов занимайся, а в шесть я за тобой зайду.
- Ты мне не ответил.
- Завтра отвечу.
- Нет, сегодня, - Инкина рука белела на перилах, и я поцеловал ее. Сам не знаю, как мне это пришло в голову. Кто-то не спеша спускался по лестнице. Остановился. Зажег спичку: наверно, прикуривал. Инка тоже прислушивалась.
- Еще далеко, - сказала она.
- Иди...
Инка поднялась на одну ступеньку, потом на другую.
Она поднималась лицом ко мне, и руки ее медленно перебирали перила. Потом она повернулась и побежала наверх. Когда мне приходилось подниматься по лестнице, то я перепрыгивал сразу несколько ступенек. Инка бежала, пересчитывая обеими ногами каждую. От этого лестница снизу доверху наполнилась шумом. Инка жить не могла без шума.
13
Сердце билось в предчувствии радости.
Я лежал с открытыми глазами, но еще не проснулся. Проснулся я мгновением позже, когда вспомнил полутемный подъезд и Инкины губы на моих губах. С этой секунды я стал ощущать себя во времени и пространстве. Комната была полна ветром и прохладным солнцем. По полу прошуршала какая-то бумажка. Ее потянуло сквозняком через весь коридор в кухню и дальше на дорожку двора, выложенную кирпичом. Бумажка подлетела, и косо опустилась, и осталась лежать, белея на зеленой траве. Я видел угол двора и полосу утреннего неба. На кухне шумел примус. Во дворе соседка сзывала кур.
Радость становилась сильнее с каждым ударом сердца. И когда неподвижно лежать я больше не мог, в комнату вошла мама.
- Проснулся? Вставай скорей, - сказала она.
Я одевался, стелил постель, умывался и в самый неподходящий момент замирал и смотрел в пространство. Воображаю, как я выглядел в такой момент, если мама спросила:
- Что с тобой?
Я стоял с полотенцем, и вода стекала с мокрого лица мне на грудь. Я не ответил, а мама больше не спрашивала. Она поставила на стол хлеб, масло. Мама, как всегда, торопилась. Но мне хотелось поскорей остаться одному, и потому казалось, что мама сегодня собирается очень медленно. Она зачем-то пошла в свою комнату, потом в кухню, потом опять в комнату. Лицо у нее было озабоченное, и, как всегда в таком состоянии, нижняя губа прикрывала верхнюю. И оттого, что она не замечала ни меня, ни чудесного утра, оттого, что жизнь ее состояла из одних забот, а моя - из одних только радостей, я чувствовал себя перед мамой в чем-то виноватым и от этого любил ее еще больше.
- Зайди ко мне после экзамена, - сказала она.
- Хорошо.
Сердце подпрыгнуло и замерло, а когда мама захлопнула за собой кухонную дверь, забилось, как будто я пробежал стометровку. Я глотал куски, почти не прожевывая. Чай пил стоя. Половину выпил, а половину вылил в ведро под умывальником. Можно было уходить, но я не ушел. Я подумал: хороший выйдет из меня лейтенант, если я не научусь собой владеть. Я схватил помойное ведро и стал сбрасывать в него со стола яичную скорлупу, хвостики от редиски и попутно смахнул чайную ложку. В наказание я постоял с помойным ведром в руках. Мне хотелось бросить все и бежать, но я стоял. Сережа называл это "взять себя за шиворот". Он признался, что берет себя за шиворот довольно часто. Я с того утра также стал прибегать к этому приему, вырабатывая в себе волю и выдержку. Пока я стоял с ведром, во мне спорили двое: один говорил: "Брось заниматься ерундой", а другой отвечал: "Ничего, не сдохнешь. Надо учиться управлять собой". Я управлял. Я закрывал окна, осматривал каждый шпингалет по нескольку раз и ругался. Закрывая последнее окно, я не выдержал и так хлопнул рамой, что посыпалась замазка. По-моему, шпингалет не встал на свое место, но я не проверял.
Я выскочил во двор, и, когда запирал дверь кухни, у меня дрожали от нетерпения руки. По улице я мчался, обгоняя пляжников. Они испуганно сторонились. Какая-то тетенька крикнула мне вслед:
- Долговязый балбес!
С тех пор как меня однажды сравнили с Аполлоном, я был о своей фигуре более высокого мнения. Но объяснять это тетеньке у меня не было времени.
Сашка стоял на углу своего дома.
- Читал газету? - спросил он.
По его лицу я видел - он в полном восторге. Его дело. Я же взял себя за шиворот, как только увидел Сашку, - а увидел я его за квартал, - и подошел к нему совершенно спокойно.
- Нам поздно приносят газеты.