Менады - Хулио Кортасар 2 стр.


Похоже, ты нарочно строишь из себя какого-то дурня.

В эту минуту нас настигла взволнованная Гильермина Фонтан, которая слово в слово повторила все, что наговорили дочки доктора Эпифании. При этом они с Кайо то и дело смотрели друг на друга со слезами в глазах, растроганные своим восторгом и взаимным согласием душ, от которого люди добреют, правда ненадолго. Я взирал на них, мало что понимая, силясь осмыслить откуда эти неумеренные излияния чувств. Ну, допустим, я не каждый вечер хожу на концерты и не в пример им могу спутать Брамса с Брукнером или наоборот, что в их кругу посчитают непростительным невежеством. Но по правде, эти воспаленные лица, эти потные шеи, эта готовность аплодировать, аплодировать где угодно, пусть в фойе или посреди улицы, наводили меня на мысль о каких-то атмосферных влияниях, о повышенной влажности воздуха, о магнитных бурях, словом о тех вещах, что сказываются на поведении человека.

Помнится, я даже подумал, нет ли в зале какого-нибудь шутника, который решил повторить опыты доктора Окса[8] , чтобы так взвинтить всю публику. Гильермина прервала мои раздумья, дернув меня за руку (мы были едва знакомы).

– Сейчас – Дебюсси, – прошептала она в сильнейшем возбуждении. – Кружева волн, Море.

– Счастлив буду его услышать, – сказал я, стараясь попасть в тон.

– Вы представляете как прозвучит La Mer y нашего Маэстро?

– Безупречно, – оборонил я, глядя на нее в упор, чтобы проследить, как она воспримет мою реплику.

Гильермина явно обманулась, ожидая от меня большего пыла, и демонстративно повернулась к Кайо, который глотал содовую, как одуревший от жажды верблюд; оба блаженно стали прикидывать, какой изысканной будет вторая часть «Моря» и как мощно прозвучит третья. Я решил пройтись по коридорам, затем вернулся в фойе и везде натыкался на этот исступленный восторг публики, который в какой-то мере меня трогал, но скорее раздражал. Громкое жужжанье разворошенного улья било по нервам – я сам вдруг разволновался и попросил вместо обычной – двойную порцию содовой. Так или иначе было досадно, что я почти вне игры, что смотрю на все со стороны, как энтомолог. Но что поделаешь! Такое происходит со мной везде и всюду и, если на то пошло, я уже отчасти пользуюсь этим, чтобы не связываться ни с чем всерьез. Когда я вернулся в партер, все уже сидели на своих местах, пришлось обеспокоить весь ряд, чтобы добраться до своего кресла. Что-то было смешное в том, что публика уже расселась, в нетерпении ожидая оркестрантов, которые словно нехотя выходили на сцену. Я взглянул на галерку и балконы – сплошная черная масса, будто мухи в банке из под варенья. В ложах мужчины в черных костюмах смахивали на вороньи стаи. То тут то там вспыхивали и гасли огоньки – это меломаны, что приходят с партитурами, проверяли свои фонарики. Но вот огромная центральная люстра стала медленно тускнеть, и в густеющей темноте зала навстречу вышедшему на сцену Маэстро покатились горячие аплодисменты. Занятно, но я вдруг подумал, что есть что-то общее между тем, как эти нарастающие звуки постепенно теснят свет, и как не сразу вступает в игру мой слух, а зрение позволяет себе передышку.

Слева яростно била в ладони сеньора Джонатан, и не одна она – весь ряд. Но справа, через два-три кресла, я заметил человека, который сидел совсем неподвижно, чуть склонив голову. Слепой? Конечно слепой, я, похоже, угадал блики на его белой палке и совершенно бесполезные очки. Во всем зале лишь мы вдвоем не аплодировали, и у меня, естественно, возникло любопытство к нему. Сесть бы рядом, завязать разговор: как никак – это человек, дерзнувший не аплодировать, и, стало быть, достоин интереса.

Двумя рядами впереди докторские дочки исступленно били в ладоши, да и сам доктор не отставал от них. Маэстро слегка кивнул публике, глянул раза два наверх, откуда волнами скатывался грохот, врезаясь в аплодисменты партера и лож. Мне показалось, что у Маэстро не то вопрошающее, не то встревоженное выражение лица; его обостренный слух, должно быть, уловил, что сегодня, на его юбилейном концерте с публикой происходит нечто странное. «La Меr», разумеется, вызвало овацию не менее восторженную чем Рихард Штраус, что, вполне понятно. Я и сам не устоял перед звуковым натиском с его всплесками в финальной части и хлопал до боли в ладонях. Сеньора Джонатан плакала.

– Ну нет слов! – прошептала эта сеньора, повернув ко мне совершенно мокрое лицо, словно только что попала под струи дождя. – Просто нет слов!

Маэстро то исчезал, то появлялся, и, как всегда, изящно взлетал на дирижерский подиум с легкостью аукционера. Он поднял своих музыкантов, и в ответ с удвоенной силой грянули новые аплодисменты и новые «браво!». Слепой, что сидел справа от меня, тоже аплодировал, но очень мягко, щадя ладони, – мне доставляло особое удовольствие наблюдать, с какой подчеркнутой сдержанностью он, весь собранный, почти отсутствующий, голова опущена, отдает дань этому невероятному юбилею. Бесконечные «браво» – обычно они звучат обособленно, выражая чье-то индивидуальное мнение, – неслись отовсюду. Поначалу не было такого половодья аплодисментов, как в первом отделении концерта. Но через минуту-другую музыка, похоже, отошла в сторону, теперь рукоплескали не «Дон Жуану» и не «Морю», а самому Маэстро и еще, пожалуй, тому единодушию, той общей слиянности восторженных чувств, которые наводнили весь зал; овация, черпавшая силы в себе самой, все нарастала и делалась почти нестерпимой. Раздраженный, я глянул влево и заметил женщину в красном платье, – она рванула к сцене, истово аплодируя на бегу, и остановилась практически у самых ног Маэстро. Поклонившись в очередной раз публике, Маэстро увидел прямо перед своим носом взбудораженную сеньору в красном и отпрянул в изумлении. Но немыслимый рев, который несся с верхних ярусов, заставил его поднять голову и приветственно вскинуть левую руку, что он делал крайне редко. Его жест вызвал новый взрыв восторгов и к яростным аплодисментам присоединился топот ног в ложах и амфитеатре. Ну все это уже за гранью!

Антракт не предполагался, однако Маэстро на несколько минут ушел со сцены, чтобы передохнуть, и я привстал, чтобы получше разглядеть лица. Влажная вязкая духота и общий ажиотаж превратили большинство слушателей в какое-то подобие жалких мокрых креветок. Гротескным продолжением только что смолкшего «Моря», колыхались сотни мятых платков. Многие чуть ли не опрометью бросились в фойе, чтобы наспех выпить лимонада или пива и, боясь упустить что-нибудь важное, бегом летели в зал, натыкаясь на встречных. У главного входа в партер образовалась настоящая толчея. Но никто не возмущался, не досадовал, люди исполнились невиданной добротой друг к другу, воцарилось какое-то всеобщее прекраснодушие, позволявшее по-братски понимать и прощать друг друга. Толстуха Джонатан с трудом поворачивающаяся в кресле, подняла ко мне – а я все это время стоял – свое лицо, до удивления похожее на спелую репу. «Нет слов!» – простонала она. – «Просто нет слов!»

Я почти с радостью глядел на идущего к подиуму Маэстро; эта толпа, к которой я – увы! – принадлежал, внушала мне одновременно жалость и отвращение. Из всех в зале, пожалуй, Маэстро и его музыканты сохраняли достойный вид. Да еще этот слепой, там, справа от меня, что не аплодировал, а сидел прямой, как струна – вот где настоящее понимание музыки, вот где независимость от этого горячечного восторга!

– Пятая! – влажно выдохнула мне в ухо сеньора Джонатан.

Назад Дальше