Пугающе длинные, гадкие, закрученные по‑обезьяньи, будто филипповские кренделя, оставляют ли их хвосты хоть призрачную надежду на благородство кровей. Что утаивать – жалок экстерьер моих гончаков: кожа да кости, и шерсть совершенно свалялась. Впрочем, есть одна пухловатая, рахитичная, с безобразно коротким щипцом – кикимора подстать тому поросенку, которого какие‑то простолюдины палят над костром перед входом в таверну, куда, уверив, что вскорости нас догонят, наведались переждать очень сильный порыв лобового ветра некоторые стрелки. Стоит ли говорить о том, что теперь мы находимся на перевале большого холма, обреченного, как и вся местность, рождественскому свежему снегу, и наши фигуры недурно контрастируют с этим фоном. Оставив таверну слева, мы почти миновали ее и начинаем спускаться в долину. Перед нами – давно знакомая панорама. Это – долина реки и город в этой долине при этой реке, и пруды, и скалы вдали, и небо надо всем перечисленным. Это наш край, мы живем здесь, и если одни из нас живут в городе, то другие – в деревне, за изумрудной рекой. Мы легко различаем плотину и мельницу, церковь и возы на улицах, библиотеку, и богадельню, и баню. Видим острую крышу инвалидного дома, точильное заведение, приют глухих и базар. А на льду прудов и реки – масса катающихся. Звонки их голоса и коньки, разгорячены лица. Там – буроватые, напоминающие мех неведомых зверей, купины оголенных кустарников и дерев; сям – прачки, полощущие белье в проруби. Есть еще вмерзшие в лед ладьи, и запруды, и птицы – о, масса птиц – и на ветках, и просто в пространстве, пахнущем сельдереем, ‑жароптицы, полинялые, выцветшие, или вовсе сменившие свой прихотливый наряд на скромное оперенье сорок и ворон. Что за чудесная, неотмирная такая страна, в восхищении застывает посетитель. Простота и неброскость ореховой рамы лишь подчеркивает очаровательную прелесть пейзажа и колористический блеск лессировки. Очерк наш, разумеется, не претендует на описание и оценку всех остальных, выставленных на вернисаже, картин: мы остановимся лишь у некоторых. Автопортрет в мундире.Полотно настолько своеобразное ‑просто диву даешься. Рассказывают, что, завершив работу, автор был прямо‑таки потрясен глубиною своего самопроникновения; успех застает художника в совершенный расплох. Нелюдимо замкнувшись в ателье, располагавшемся тогда в оранжерее, он, сомнамбулически потерявшись меж мелко цветущих фотиний и безразличных ко всему манекенов, и все повторяя – не верю, не верю, – упорно отказывается верить, что это не он там, в углу, прислонился к мольберту, а всего лишь изображение его, пусть и невероятно сходное с оригиналом. А когда близкие, с помощью садовника и закройщика высадив дверь, наконец, убедили его в его собственной оригинальности ‑разрыдался. Цветная репродукция Автопортрета в мундиреукрасит фронтиспис нашей монографии об этом выдающемся человеке, выход которой в свет с нетерпением ожидается изо дня в день. А как знаменательно, что появление на свет одного из тончайших, изощреннейших реалистов последнего времени совпало с такой замечательной датой, как пятисотлетье булавки. Сам артист полагал, что упомянутое совпадение отнюдь не случайно, и при всяком удобном случае подчеркивал его факт, усматривая в нем то жест Провидения, то перст Мнемозины. Скажем, в одном из стихотворений (будучи крупным поэтом, он создавал и поэзию) живописец с присущим ему стоицизмом неожиданно восклицает. Господа, в Лето от изобретения булавки пятьсот сорок первое, в последнюю пятницу ноября, часу примерно в шестом, в значительном удалении от каких бы то ни было столиц, посреди России, а вместе с тем – на берегу полноводной реки, некто нетрезво бьет в бубен. Сумерки уже растащили очи, затушевали перспективы и упразднили згу. Силуэт музыканта вот‑вот растворится. Посему, кряхтя и путаясь в полах амзтараканского, отзывающегося полнейшей ветошью халата, страдая от колода, источаемого замшелыми каменьями погреба, содрогаясь от омерзения при виде многочисленных многоножек и увещевая икоту перейти на безропотных страстотерпцев Федота и Якова, выкатим на свет Божий бочку повествования – и выбьем, наконец, затычку.
Так, уставясь в окошко в сравнительно поздний час одного из ничтожных и будних дней еще одного промозглого года и пытаясь собраться с мыслями, философствовал герой этой повести. Вита синэ либертатэ нихиль, философствовал он, виверэтэ эст милитарэ. Он был несвеж и немолод.
3. ЗАПИСКИ ЗАПОЙНОГО ОХОТНИКА
ЗАПИСКА I
Впечатление
Оглянись! насекомых несметные
Кавалькады все тянет на мед;
Есть, однако, приметы заветные,
Предвестившие лета исход.
Не напрасно утрами янтарными,
Что прозрачней, чем кожа луны,
Мотылек шелкопряда непарного
Вылетает на поиск жены.
На базаре дешевка и сутолка.
Бергамотных? Пожалуйста, есть.
Ну, а если вы – птица, то куколку
Колорадскую можете съесть.
Детство грусть сама есть. Вон, на пустоши
Внуки дедушкин ищут табак,
Шоколадницу ловят, капустницу
И старинный поют краковяк:
Вот умрет наша бедная бабушка,
Мы ее похороним в земле,
Чтобы стала она белой бабочкой
Через сто или тысячу лет.
Во саду обстоятельства прежние,
Только астры цветут, а не мак,
И стрекочет кузнечик небрежнее,
И никем не беремен гамак.
Впечатление есть, что кустарники
Козыряют всей мастью червей,
И кагор на дворе у бочарника
Пьет когорта младых кустарей.
ЗАПИСКА II
Снаряженье патронов
1
Вчера гулял в бору.
Песок его стезей,
Его осот и лист,
И даже стрелолист –
Все сухо было. Я
Бранил себя за то,
Что мокроступы я
Обул бездумно и
Напялил епанчу.
Я ныне, прозорлив,
Сбираясь по делам,
Отставку дал и ботам, и крылатке.
Дождем грибным в пути застигнут был –
Бежал и прятался;
Придя домой, дрожал весь.
Бобылка укоряла: поделом,
Предупреждала – ноги тянет, ты же
Послушался собачьего хвоста –
Салоп отверг и чеботы отринул.
О неслух, говорила мне она, о дерзкий.
2
Есть ящик у тебя!
В нем ты хранишь все то,
Что требует ружейная охота.
Его без дальних слов
Открой и из него
Бери картонных гильз,
Ты капсюлей бери,
Придуманных покойником Жевело,
И в донца этих гильз
Жевела те вживи
И пороху напороши.
За дело!
Из войлочного резаных мешка,
Из катанка, из байковой пижамы
Вложи пыжи и дроби закати,
И все это опять заткни пыжами.
Сэр Френч сидит на стуле безголов.
Фельдмаршал мой, ты, видно, нездоров,
Стал джентельмен какой‑то весь увядший.
Но кто посмел, неужто Жомини
Так шашкою махнул из‑за Ла‑Манша?
Сэр Френч на стуле медленно сидит,
А дроби номера – шестой да пятый,
Но потому, что ствол – калибр двадцатый,
Калибр патронов тоже двадцать два.
И дымен порох мой, как дедушкин табак,
Зарницыстарости чело мне изумили,
И ходики идут, соображая, что,
Соображая то, соображая что‑то.
Бобылка спит, наевшись киселю.
Пусть снится ей, что я ее люблю.
А мне – охота.
ЗАПИСКА III
Между собакой
Между собакой и волком –
Время для частных бесед:
Пусть незатейлив обед,
Все вы обсудите толком
Вместе с собакой и волком.